Главная » Дом » Светлана алексиевич нобелевская премия какую. Нобелевская лауреатка Алексиевич — воплощение национализма и русофобии. Они не находятся у власти

Светлана алексиевич нобелевская премия какую. Нобелевская лауреатка Алексиевич — воплощение национализма и русофобии. Они не находятся у власти

стало событием большой общественно-политической значимости. Лауреатка Нобелевской премии по литературе, написавшая все свои книги по-русски, предлагает запретить русский язык, чтобы «сцементировать нацию», говорит, что понимает людей, которые убили Олеся Бузину, что на войне права человека не соблюдаются и Украина правильно сделала, что начала войну. Слова Алексиевич - это архетип постсоветских национализмов, а сама писательница - воплощение «свидомого» гуманитарного интеллигента и националистического деятеля из бывшей советской республики.

Карьера Светланы Алексиевич - недостижимая высота для онтологически близких ей национально мыслящих деятелей из Украины, Беларуси или Прибалтики. Все эти деятели должны завидовать ей черной завистью, потому что Алексиевич, имея те же стартовые данные и занимаясь тем же, чем и они, добилась высшего официального признания Запада, до которого даже самым успешным прибалтийским карьеристам с «красным прошлым» еще очень далеко.

Светлана Алексиевич - это Даля Грибаускайте от литературы. Она делала такую же карьеру на писательско-идеологическом фронте, как бесчисленные «перевертыши» из партхозактива бывших советских республик - на политико-административном.

По окончании факультета журналистики Белорусского госуниверситета работала в районной газете «Маяк коммунизма». Строчила бойкие передовицы о перевыполнении пятилетнего плана. Была принята в Союз писателей СССР - номенклатурное учреждение, членство в котором давало доступ к спецпайку, жилплощадь вне очереди, командировки в капиталистические страны и путевки в санаторий «по блату».

Брали в этот элитный клуб только идеологически стойких и преданных «линии партии». Стало быть, Алексиевич такой была. Или, во всяком случае, обладала нужными связями.

Нобелевская лауреатка - продукт советского времени, и профессионально состоялась она на разрушении советского проекта. Если для секретарей местных ЦК перестройка и распад СССР стали возможностью обрести всю полноту власти в своих республиках, то Алексиевич и многим другим мастерам советской культуры эпоха гласности и нового мышления позволила выйти за идеологические рамки, в которых они существовали, и заговорить на темы, о которых говорить раньше было нельзя.

Но в случае Алексиевич международное признание и интерес к ней на Западе обеспечили не сами по себе ее перестроечные работы, а то, что на пути к этому признанию писательница пошла до конца и вместо прежней идеологической работы подрядилась выполнять новую - антироссийскую.

Творчество Алексиевич ничем не выделялось из рядов «перестроечной прозы». «У войны не женское лицо» и «Цинковые мальчики» - это как минимум не более сильные произведения, чем «Зубр» Даниила Гранина, «Белые одежды» Владимира Дудинцева или «Ночевала тучка золотая» Анатолия Приставкина.

Однако раскручивали в западных литературных кругах не этих авторов, а Алексиевич. Потому что занималась она не литературой, а идеологической работой. Переехала в Европу и рассказывала там про «красного человека», «совок», выступала против белорусского президента Александра Лукашенко и Союзного государства России и Беларуси, говорила, что 86% людей в России радуются тому, как русские убивают украинцев в Донбассе.


Как за предыдущую идеологическую стойкость Алексиевич сделали членом Союза писателей СССР, так за нынешнюю ей в конце концов выдали Нобелевскую премию по литературе.

Этот успех писательницы должен вызывать острую зависть у политиков-«перевертышей» из всех постсоветских республик. Ведь делают-то они одно дело. Оптовый подряд на антироссийскую деятельность всех их - что писателей, что политиков - превращает в местечковых националистов, которые трепетно взращивают в себе и своих странах ненависть к России и всему русскому. Даже если они сами русские. Даже если для них русский - родной и других языков они не знают.

В этом плане Светлана Алексиевич, предложившая в скандальном интервью запретить русский язык, чтобы «сцементировать нацию», - типичнейшее явление. Это только человеку, незнакомому с постсоветскими реалиями, может показаться, что такое невозможно. Как может запрещать русский язык писатель, пишущий на нём книги, зарабатывающий русским языком на жизнь, состоявшийся на нём как личность, добившийся с его помощью мирового признания?

На самом деле такое сплошь и рядом.

Юлия Тимошенко, в свое время предлагавшая расстрелять 8 миллионов русских на Украине из атомного оружия, - дочь русской и латыша и до замужества носила девичью фамилию матери - Телегина. Русский язык для Тимошенко был родным и единственным, а украинский она начала учить в 40 лет, когда для привлечения электората на Западной Украине заплела косу, надела вышиванку и объявила себя украинской националисткой.


Пока в странах Прибалтики войну против русского языка ведут языковые полиции, премьер-министры этих стран, встречаясь на построенном для «энергетической независимости от России» СПГ-терминале, обсуждают борьбу с Россией… . А как еще? Языков друг друга они не знают, английского языка за 26 лет в евроатлантическом мире тоже не выучили, а русский для них если не родной, то второй родной точно.

Так что русскоязычная писательница, русским языком говорящая, что надо запретить русский язык, - норма, а не отклонение.

Интервью Светланы Алексиевич - это воплощение всех постсоветских национализмов во всей их абсурдности и убогости. Хоть белорусского, хоть украинского, хоть прибалтийского, хоть молдавского. Текст этот нужно давать разбирать в вузах студентам, поскольку он содержит все их сущностные черты.

Мифотворчество - основа национально-государственного строительства в бывших советских республиках. Создание нации основано на выдуманной истории и откровенной лжи о прошлом своего народа. Ложь необходима, чтобы доказать, что этот народ только и делал, что страдал; что его угнетали; что он был жертвой. Без превращения себя в жертву нации не построишь.

«Откуда всё берется? Откуда русификация взялась? Никто не говорил в Белоруссии на русском языке. Говорили или на польском, или на белорусском. Когда Россия вошла и присвоила себе эти земли, Западную Белоруссию, первое правило было - русский язык. И ни один университет, ни одна школа, ни один институт у нас не говорит на белорусском языке», - рассказывает Алексиевич.

И фундаментально врет.

Ведь на самом деле всё было наоборот. В Белорусской ССР активно проводилась политика коренизации: расширение употребления белорусского языка, стимулирование белорусской культуры, продвижение белорусских нацкадров на руководящие должности по этническому признаку. К концу 1920‑х годов три четверти школ-семилеток в республике были переведены на белорусский язык обучения. В рамках политики коренизации происходило создание высшего образования в республике: например, был основан Белорусский государственный университет.

Но, опять же, стоит ли удивляться? Ведь во вранье нобелевского лауреата тоже нет ничего нового. Если уж люди, требующие приравнивания коммунизма к нацизму и выплат компенсаций за «советскую оккупацию», в «прошлой жизни» делали карьеру в советских органах власти, были членами КПСС, агентами КГБ и бегали на комсомольских пьянках за водкой, то чего требовать правды от Алексиевич? Она художник, она так видит.

Советско-белорусская писательница - архетип «свидомой» национальной интеллигенции.

Преданность общечеловеческим ценностям и европейским идеалам свободы, сострадания и гуманизма она совмещает с людоедскими высказываниями, поддержкой убийц, призывами ограничивать и запрещать.

Светлана Алексиевич посвятила жизнь рассказу о том, как уродует человека война и как ужасно любое насилие. И она же оправдывает украинские власти за то, что они развязали войну в Донбассе. «Вы то же самое делали в Чечне, чтобы сохранить государство. А когда украинцы стали защищать свое государство, вы вдруг вспомнили о правах человека, которые на войне не соблюдаются».

Всё прекрасно в этом ответе. Во-первых, аргумент «сам дурак». Во-вторых, на войне прав человека не соблюдают, значит, людей можно убивать. В-третьих, Украина правильно сделала, что начала войну. И где же здесь гуманизм, пацифизм, сострадание?

В этих словах нет даже обычной человеческой морали. В них «готтентотская мораль»: если я украл у соседа овцу - хорошо, если сосед украл у меня овцу - плохо. Так и у украинских, белорусских, прибалтийских и прочих постсоветских «патриотов».

Людей убивать нельзя, но убийц Олеся Бузины понимаем. Война - это плохо, но война Украины в Донбассе - хорошо. Да здравствуют свобода, права человека и европейские ценности, но русский язык мы должны запретить, чтобы сцементировать нацию. Мы не фашисты, но эти русские ведь не люди.

Но самое поразительное во всём этом то, что Запад признаёт такой способ мышления, такую идеологию, такую картину мира за образец. Поддержка постсоветского людоедства политически целесообразна для выстраивания отношений с непростым партнером - Россией. Поэтому это людоедство допустимо, поощряемо и соответствует всем гуманистическим идеалам.

Так и получается, что страны Балтии, лишившие каждого третьего их гражданских прав, - образцы демократического развития молодых независимых государств. Украина идет в Европу по пути европейских ценностей, а Светлана Алексиевич - это великая русская писательница, проповедующая доброту, сострадание и любовь к людям.

К подтверждению этих слов подключаются все возможные западные системы оценки. Высочайшие индексы демократии от НПО при Госдепе. Рассказы западных лидеров об «истории успеха» своих постсоветских союзников, членство в НАТО и Евросоюзе, «безвиз». Наконец, Нобелевская премия по литературе.

Проблема всех этих систем оценки в том, что они не выдерживают столкновения с реальностью и всегда проигрывают правде.

Можно сколько угодно называть страны Прибалтики «балтийскими тиграми», «историей успеха», «растущими демократиями», вот только люди бегут оттуда сломя голову. Можно сколько угодно говорить, что Украина сделала «европейский выбор», вот только люди после того, как она этот выбор сделала, бегут из нее еще быстрее, чем из Прибалтики.

Но по Нобелевской премии Алексиевич беспомощность ангажированных западных рейтингов, индексов и иерархий перед лицом реальности очевидна более всего. Писательнице дали высшую награду в литературном мире. Ее поощрили премией, которую не получили Лев Толстой, Оскар Уайльд, Марсель Пруст и Умберто Эко. Стала Алексиевич от этого великой писательницей? Нет: ее как не читали до «Нобелевки», так и не читают.

Можно, конечно, возразить, что только время определяет конечную литературную ценность писателя. Может быть, наши потомки будут считать Светлану Алексиевич величайшей нашей современницей. Но одно можно сказать уже сейчас.

После такого толчка в карьере, такого «промоушена», как Нобелевская премия по литературе, белорусская писательница должна была стать публичным интеллектуалом номер один хотя бы в русскоязычном пространстве.

А стала таким же посмешищем, как «балтийские тигры» и «европейская Украина». Потому что, хоть завали их всех Нобелевскими премиями, внутренняя гниль профессиональных борцов с Россией всё равно будет видна.

Подписывайтесь на Балтологию в Telegram и присоединяйтесь к нам в

Весь день думал, в чем же подвох. Но тут она решила высказаться. "Я не люблю мир Берии, Сталина, Путина, Шойгу". "Я не люблю 84% россиян". Ну, все в порядке. Не зря наградили. В первый же день отработала.

За что на самом деле ей дали Нобеля.

Нобелевскую премию по литературе 2015 года получила Светлана Алексиевич.

Вообще решения Шведской академии, присуждающей Нобелевку по литературе, предугадать почти невозможно.

Последние годы премию редко давали писателям действительно известным и популярным - все больше каким-то затворникам башен из слоновой кости, чьи имена мало кому о чем-то говорили.

Например, лауреат 2013 г. Элис Манро - неплохой литератор, особенно для не слишком богатой талантами канадской литературы. Но, конечно, поставить тетушку из Онтарио, пишущую о бытовых проблемах обычных канадских женщин, на один уровень с Томасом Манном, Иваном Буниным, Александром Солженицыным - это сильно. Это посильнее «Фауста» Гете, как говорил один известный политический деятель.

Впрочем, не о Манро сейчас речь.

Светлана Алексиевич, в отличие от многих других лауреатов Нобелевской премии последних лет - фигура довольно известная. Не только в Белоруссии и России, где выходили ее первые книги, но и в Европе тоже.

Объясняется это просто: Алексиевич много лет прожила на Западе, перемещаясь из Италии в Германию, из Германии - в Швецию, оттуда - во Францию... А это единственный сегодня путь для - мне очень не нравится слово «русскоязычный», но здесь без него не обойтись - русскоязычного писателя стать хоть мало-мальски узнаваемым за пределами своей страны.

Потому что, будем честны - русская литература нынче в мире вообще не слишком высоко котируется.

Великая русская литература, литература титанов, пережив советскую кастрацию, породила дохловатого рахитичного последыша. Хорошие писатели в России все еще есть, попадаются даже отдельные талантливые книги - а литературы, как таковой, нет.

О причинах этого можно поговорить как-нибудь в другой раз, сейчас же важно другое - «мировая культура», т.е. в первую очередь, культура англосаксонская, культура «золотого миллиарда», прекрасно обходится без русских.

Однако тех литераторов, которые подвизаются в благословенных западных краях, с благодарностью вылизывая кормящую руку и потявкивая на темнеющий на востоке Мордор - все еще привечают.

Алексиевич, справедливости ради, начала свой творческий путь в те времена, когда о щедрых западных грантах даже мечтать не приходилось.

Первая ее книга - «У войны не женское лицо» - была написана при Юрии Владимировиче Андропове. В общем, это была вполне приличная документалистика - о судьбах женщин, прошедших через испытания Великой Отечественной. Книга увидела свет только с первыми робкими шагами горбачевского «нового мышления» - и вскоре стала одним из символов «литературы перестройки».

Так же, как и «Цинковые мальчики» - еще одна документальная повесть о войне, только на этот раз афганской. В «Цинковых мальчиках» уже явно чувствовался месседж «государство - чудовище, оно пожирает наших детей».




Нельзя сказать, что это плохая литература, но это вообще не belle-lettre. Это то, что в западной традиции (а последнее время и у нас) принято называть красивым термином non-fiction - «невыдуманное». Как non-fiction это вполне профессионально написанные журналистские книги-исследования с довольно отчетливой антигосударственной интонацией.

Но при чем здесь Нобелевская премия? Для журналистов существуют свои специальные премии.

Видимо, некоторую двусмысленность ситуации чувствовали и сами члены Шведской академии, поскольку специально оговорились:

«Это большой литератор, который создал новый литературный жанр, выйдя за рамки обычной журналистики».

В общем, шведские академики вручили Алексиевич премию не совсем за то, за что обычно вручают Нобелевку по литературе. При том, что в лауреаты прочили и ведущего японского писателя Харуки Мураками, и американского бестселлериста Филиппа Рота, и даже сверхпопулярного автора «Песни Льда и Пламени» Джорджа Р.Р. Мартина.

Никаких жарких дискуссий вокруг кандидатуры Алексиевич, насколько можно понять, не велось. «При голосовании было большое единодушие и энтузиазм», - заявила журналистам постоянный секретарь Шведской академии Сара Даниус.

То есть - Светлана Алексиевич была настолько бесспорной кандидатурой, что никто из академиков не рискнул даже возразить - мол, может, все-таки Филипп Рот? Или, на худой конец, Джойс Кэрол Оутс?...

Тут можно вспомнить, что в 2013 г. Алексиевич уже выдвигали на Нобелевскую премию - но тогда Академия присудила ее упоминавшейся выше тихой канадке Элис Манро.

Получается, что два года назад «монумент страданий и мужества в наше время» (формулировка Академии) оценивался не так высоко, как рассказы о домохозяйках из Онтарио. Может, она написала что-то новое, совсем уже гениальное? Нет, после 2013 г. у нашей героини книг не выходило вовсе.

Что же изменилось за эти два года?

Ответ очевиден. Изменилась политическая ситуация.

Россия из «регионального государства» вдруг вновь превратилась в державу с приставкой «сверх». Россия пресекла попытку вашингтонских «ястребов» силой смести режим Башара Асада. Россия провела фантастическую зимнюю Олимпиаду в Сочи. Россия вернула Крым и блокировала операцию по превращению Украины в ближний плацдарм НАТО. Россия впервые в своей истории уничтожила вражеские базы на Ближнем Востоке с помощью высокоточного оружия.

Россия опять бросила вызов англосаксонской цивилизации.

И, конечно, этот вызов не мог остаться без ответа.

На первый взгляд, это выглядит смешно - ах, вы осмеливаетесь бомбить ИГИЛ в Сирии без разрешения Вашингтонского обкома? А мы тогда - бац! - и Нобелевку Алексиевич.

Но в логике soft power это ответ вполне симметричный. Советский Союз уходил в небытие не под разрывы натовских крылатых ракет и рев «Абрамсов», а под шелест страниц «Огонька» и «Нового мира». Какие-нибудь коротичи и нуйкины сделали для распада советской империи куда больше, чем Олег Пеньковский и все «лесные братья» Прибалтики вместе взятые.

Когда ЦРУ осуществляло операцию по присуждению Нобелевской премии Борису Пастернаку, его меньше всего заботили литературные достоинства «Доктора Живаго». Nobel Prize рассматривался как мощное гуманитарное оружие, способное нанести урон идеологическим укреплениям «империи Зла».

Случайно или нет, но сама Алексиевич в интервью, которое взяли у нее журналисты сразу же после оглашения вердикта Академии, припомнила именно Пастернака. «Думаю о великих русских писателях, таких, как Борис Пастернак…» - сказала она. Ну что ж, имеет полное право.

Мне бы вообще не хотелось, чтобы этот текст воспринимался как сугубо критический по отношению к новоиспеченному нобелевскому лауреату. Алексиевич - если судить по интервью - очень толерантная и гуманная дама. И книги ее пропитаны толерантностью и гуманизмом, как средиземноморский салат - оливковым маслом. И взгляды у нее тоже очень современные.

«Я люблю русский народ, я люблю белорусский народ, мои родственники со стороны отца были белорусами, мой любимый дедушка... И в то же время моя бабушка, моя мать - украинки. Я очень люблю Украину. И когда я недавно была на Майдане и видела фотографии «Небесной сотни», я стояла и плакала. Это тоже моя земля», - это слова Алексиевич из интервью белорусской службе радио «Свобода».

Вот такой интересный гуманизм. Люблю русский народ, но плачу, глядя на фотографии «Небесной сотни», фанатиков, кричавших «москалей - на ножи». Жалко курочку, жалко до слез, но ведь так вкусно, рыдаю и ем, ем и рыдаю…

«Я люблю русский мир, только я не могу до сих пор понять, что они имеют в виду… Я люблю хороший, гуманитарный русский мир. Тот мир, перед которым преклоняется весь мир. Перед той литературой, балетом, великой музыкой - да, я этот мир люблю. Но я не люблю мир Берии, Сталина, Путина, Шойгу. Это не мой мир».

Значит ли это, что Светлана Алексиевич любит русских только как производителей культурной продукции (литература, балет, музыка)? И не любит - как солдат, строителей государства, сильных политиков?

Не кажется ли ей, что одно довольно тесно связано с другим? Что если бы не русский солдат, мир не узнал бы ни Толстого, ни Достоевского - просто потому, что с русской культурой покончили бы еще крымские ханы и поляки, не говоря уже о Наполеоне?

Что если бы Лаврентий Палыч Берия (безусловно, не самый приятный персонаж советской истории) не довел до ума атомный проект, то уважаемая госпожа писатель не дожила бы не то что до вручения Nobel Prize, но и до торжественного приема в пионеры - потому что ничто не помешало бы США привести в действие план «Дропшот» и превратить европейскую часть России в радиоактивную пустыню.

Про Путина и Шойгу я уже молчу - они, безусловно, самые отъявленные злодеи нашего времени. Вероятно, Борис Николаевич Ельцин, при котором едва не кончилась Россия, как самостоятельная цивилизация, Светлане Алексиевич гораздо симпатичнее.

Но - стоп. В конце концов, чем уж так виновата Алексиевич? Не сама же она объявила себя лауреатом Нобелевской премии по литературе. А значит, в данном случае и претензий к ней никаких быть не может.

Зато может - к тем респектабельным дамам и господам, которые решили вручить Нобелевскую премию писателю, не скрывающему своей враждебности к современной России.

К академикам, отрабатывающим «социальный заказ», согласно которому лучшими признаются те авторы, которые помечены маркером русофобии. Отметина эта является чем-то вроде важнейшего условия допуска в клуб избранных. Не имея ее, автор не может претендовать на престижные награды. Его не будут звать с лекциями в университеты, не будут показывать по телевизору и брать интервью на радио.

У Алексиевич эта отметина есть. И, думаю, как женщина умная, хорошо ориентирующаяся в подводных течениях большой литературной (и не только) политики, она отчетливо осознает, за что на самом деле ей дали Нобеля.

Не за талант. Не за хорошо написанные книги. Вообще не за творчество.

Nobel Prize достался Светлане Алексиевич за то, что она идеально соответствует антироссийскому, русофобскому, тренду, столь популярному ныне на Западе.

Конечно, и неприязнь к «последнему диктатору Европы» Александру Лукашенко тоже сыграла свою роль. И в Вашингтоне, и в Брюсселе понимают, что альтернативы Лукашенко в Белоруссии сейчас нет - там даже, возможно, признают результаты выборов 11 октября - но это не означает, что отношение к белорусскому президенту на Западе изменится.

Вручение Нобелевской премии убежденному противнику Лукашенко - хороший способ уязвить белорусского лидера, несколько подпортить ему будущий праздник.

Все эти расклады понятны, довольно просты - и не имеют никакого отношения к литературе.

Для настоящего писателя это грустно.



Метки:

О проигранной битве

Я стою на этой трибуне не одна … Вокруг меня голоса, сотни голосов, они всегда со мной. С моего детства. Я жила в деревне. Мы, дети, любили играть на улице, но вечером нас, как магнитом, тянуло к скамейкам, на которых собирались возле своих домов или хат, как говорят у нас, уставшие бабы. Ни у кого из них не было мужей, отцов, братьев, я не помню мужчин после войны в нашей деревне – во время второй мировой войны в Беларуси на фронте и в партизанах погиб каждый четвертый беларус. Наш детский мир после войны – это был мир женщин. Больше всего мне запомнилось, что женщины говорили не о смерти, а о любви. Рассказывали, как прощались в последний день с любимыми, как ждали их, как до сих пор ждут. Уже годы прошли, а они ждали: «пусть без рук, без ног вернется, я его на руках носить буду». Без рук … без ног … Кажется, я с детства знала, что такое любовь …

Вот только несколько печальных мелодий из хора, который я слышу …

«Зачем тебе это знать? Это так печально. Я своего мужа на войне встретила. Была танкисткой. До Берлина дошла. Помню, как стоим, он еще мне не муж тогда был возле рейхстага, и он мне говорит: «Давай поженимся. Я тебя люблю». А меня такая обида взяла после этих слов – мы всю войну в грязи, в пыли, в крови, вокруг один мат. Я ему отвечаю: «Ты сначала сделай из меня женщину: дари цветы, говори ласковые слова, вот я демобилизуюсь и платье себе пошью». Мне даже ударить хотелось его от обиды. Он это все почувствовал, а у него одна щека была обожжена, в рубцах, и я вижу на этих рубцах слезы. «Хорошо, я выйду за тебя замуж». Сказала так … сама не поверила, что это сказала … Вокруг сажа, битый кирпич, одним словом, война вокруг …»

«Жили мы около Чернобыльской атомной станции. Я работала кондитером, пирожки лепила. А мой муж был пожарником. Мы только поженились, ходили даже в магазин, взявшись за руки. В день, когда взорвался реактор, муж как раз дежурил в пожарной части. Они поехали на вызов в своих рубашках, домашней одежде, взрыв на атомной станции, а им никакой спецодежды не выдали. Так мы жили … Вы знаете … Всю ночь они тушили пожар и получили радиодозы, несовместимые с жизнью. Утром их на самолете сразу увезли в Москву. Острая лучевая болезнь … человек живет всего несколько недель … Мой сильный был, спортсмен, умер последний. Когда я приехала, мне сказали, что он лежит в специальном боксе, туда никого не пускают. «Я его люблю, – просила я. – «Их там солдаты обслуживают. Куда ты?» – «Люблю». – Меня уговаривали: «Это уже не любимый человек, а объект, подлежащий дезактивации. Понимаешь?» А я одно себе твердила: люблю, люблю … Ночью по пожарной лестнице поднималась к нему … Или ночью вахтеров просила, деньги им платила, чтобы меня пропускали … Я его не оставила, до конца была с ним … После его смерти … через несколько месяцев родила девочку, она прожила всего несколько дней. Она … Мы ее так ждали, а я ее убила … Она меня спасла, весь радиоудар она приняла на себя. Такая маленькая … Крохотулечка … Но я любила их двоих. Разве можно убить любовью? Почему это рядом – любовь и смерть? Всегда они вместе. Кто мне объяснит? Ползаю у могилы на коленках …»

«Как я первый раз убил немца … Мне было десять лет, партизаны уже брали меня с собой на задания. Этот немец лежал раненый … Мне сказали забрать у него пистолет, я подбежал, а немец вцепился в пистолет двумя руками и водит перед моим лицом. Но он не успевает первым выстрелить, успеваю я …

Я не испугался, что убил … И в войну его не вспоминал. Вокруг было много убитых, мы жили среди убитых. Я удивился, когда через много лет, вдруг появился сон об этом немце. Это было неожиданно … Сон приходил и приходил ко мне … То я лечу, и он меня не пускает. Вот поднимаешься … Летишь …летишь … Он догоняет, и я падаю вместе с ним. Проваливаюсь в какую-то яму. То я хочу встать … подняться … А он не дает …Из-за него я не могу улететь …

Один и тот же сон … Он преследовал меня десятки лет …

Я не могу своему сыну рассказать об этом сне. Сын был маленький – я не мог, читал ему сказки. Сын уже вырос – все равно не могу …»

Флобер говорил о себе, что он человек – перо, я могу сказать о себе, что я человек – ухо. Когда я иду по улице, и ко мне прорываются какие-то слова, фразы, восклицания, всегда думаю: сколько же романов бесследно исчезают во времени. В темноте. Есть та часть человеческой жизни – разговорная, которую нам не удается отвоевать для литературы. Мы ее еще не оценили, не удивлены и не восхищены ею. Меня же она заворожила и сделала своей пленницей. Я люблю, как говорит человек … Люблю одинокий человеческий голос. Это моя самая большая любовь и страсть.

Мой путь на эту трибуну был длиной почти в сорок лет. – от человека к человеку, от голоса к голосу. Не могу сказать, что он всегда был мне под силу этот путь – много раз я была потрясена и испугана человеком, испытывала восторг и отвращение, хотелось забыть то, что я услышала, вернуться в то время, когда была еще в неведении. Плакать от радости, что я увидела человека прекрасным, я тоже не раз хотела.

Я жила в стране, где нас с детства учили умирать. Учили смерти. Нам говорили, что человек существует, чтобы отдать себя, чтобы сгореть, чтобы пожертвовать собой. Учили любить человека с ружьем. Если бы я выросла в другой стране, то я бы не смогла пройти этот путь. Зло беспощадно, к нему нужно иметь прививку. Но мы выросли среди палачей и жертв. Пусть наши родители жили в страхе и не все нам рассказывали, а чаще ничего не рассказывали, но сам воздух нашей жизни был отравлен этим. Зло все время подглядывало за нами.

Я написала пять книг, но мне кажется, что все это одна книга. Книга об истории одной утопии …

Варлам Шаламов писал: «Я был участником огромной проигранной битвы за действительное обновление человечества». Я восстанавливаю историю этой битвы, ее побед и ее поражения. Как хотели построить Царство Небесное на земле. Рай! Город солнца! А кончилось тем, что осталось море крови, миллионы загубленных человеческих жизней. Но было время, когда ни одна политическая идея XX века не была сравнима с коммунизмом (и с Октябрьской революцией, как ее символом), не притягивала западных интеллектуалов и людей во всем мире сильнее и ярче. Раймон Арон называл русскую революцию «опиум для интеллектуалов». Идее о коммунизме по меньшей мере две тысячи лет. Найдем ее у Платона – в учениях об идеальном и правильном государстве, у Аристофана – в мечтах о времени, когда «все станет общим» … У Томаса Мора и Таммазо Кампанеллы … Позже у Сен-Симона, Фурье и Оуэна. Что-то есть в русском духе такое, что заставило попытаться сделать эти грезы реальностью.

Двадцать лет назад мы проводили «красную» империю с проклятиями и со слезами. Сегодня уже можем посмотреть на недавнюю историю спокойно, как на исторический опыт. Это важно, потому что споры о социализме не утихают до сих пор. Выросло новое поколение, у которого другая картина мира, но немало молодых людей опять читают Маркса и Ленина. В русских городах открывают музеи Сталина, ставят ему памятники.

«Красной» империи нет, а «красный» человек остался. Продолжается.

Мой отец, он недавно умер, до конца был верующим коммунистом. Хранил свой партийный билет. Я никогда не могу произнести слово «совок», тогда мне пришлось бы так назвать своего отца, «родных», знакомых людей. Друзей. Они все оттуда – из социализма. Среди них много идеалистов. Романтиков. Сегодня их называют по-другому – романтики рабства. Рабы утопии. Я думаю, что все они могли бы прожить другую жизнь, но прожили советскую. Почему? Ответ на этот вопрос я долго искала – изъездила огромную страну, которая недавно называлась СССР, записала тысячи пленок. То был социализм и была просто наша жизнь. По крупицам, по крохам я собирала историю «домашнего», «внутреннего» социализма. То, как он жил в человеческой душе. Меня привлекало вот это маленькое пространство – человек … один человек. На самом деле там все и происходит.

Сразу после войны Теодор Адорно был потрясен: «Писать стихи после Освенцима – это варварство». Мой учитель Алесь Адамович, чье имя хочу назвать сегодня с благодарностью, тоже считал, что писать прозу о кошмарах XX века кощунственно. Тут нельзя выдумывать. Правду нужно давать, как она есть. Требуется «сверхлитература». Говорить должен свидетель. Можно вспомнить и Ницше с его словами, что ни одни художник не выдержит реальности. Не поднимет ее.

Всегда меня мучило, что правда не вмещается в одно сердце, в один ум. Что она какая-то раздробленная, ее много, она разная, и рассыпана в мире. У Достоевского есть мысль, что человечество знает о себе больше, гораздо больше, чем оно успело зафиксировать в литературе. Что делаю я? Я собираю повседневность чувств, мыслей, слов. Собираю жизнь своего времени. Меня интересует история души. Быт души. То, что большая история обычно пропускает, к чему она высокомерна. Занимаюсь пропущенной историей. Не раз слышала и сейчас слышу, что это не литература, это документ. А что такое литература сегодня? Кто ответит на этот вопрос? Мы живем быстрее, чем раньше. Содержание рвет форму. Ломает и меняет ее. Все выходит из своих берегов: и музыка, и живопись, и в документе слово вырывается за пределы документа. Нет границ между фактом и вымыслом, одно перетекает в другое. Даже свидетель не беспристрастен. Рассказывая, человек творит, он борется со временем, как скульптор с мрамором. Он – актер и творец.

Меня интересует маленький человек. Маленький большой человек, так я бы сказала, потому что страдания его увеличивают. Он сам в моих книгах рассказывает свою маленькую историю, а вместе со своей историей и большую. Что произошло и происходит с нами еще не осмысленно, надо выговорить. Для начала хотя бы выговорить. Мы этого боимся, пока не в состоянии справиться со своим прошлым. У Достоевского в «Бесах» Шатов говорит Ставрогину перед началом беседы: «Мы два существа сошлись в беспредельности … в последний раз в мире. Оставьте ваш тон и возьмите человеческий! Заговорите хоть раз голосом человеческим».

Приблизительно так начинаются у меня разговоры с моими героями. Конечно, человек говорит из своего времени, он не может говорить из ниоткуда! Но пробиться к человеческой душе трудно, она замусорена суевериями века, его пристрастиями и обманами. Телевизором и газетами.

Мне хотелось бы взять несколько страниц из своих дневников, чтобы показать, как двигалось время … как умирала идея … Как я шла по ее следам …

1980 - 1985 гг.

Пишу книгу о войне … Почему о войне? Потому что мы военные люди – мы или воевали или готовились к войне. Если присмотреться, то мы все думаем по-военному. Дома, на улице. Поэтому у нас так дешево стоит человеческая жизнь. Все, как на войне.

Начинала с сомнений. Ну, еще одна книга о войне … Зачем?

В одной из журналистских поездок встретилась с женщиной, она была на войне санинструктором. Рассказала: шли они зимой через Ладожское озеро, противник заметил движение и начал обстреливать. Кони, люди уходили под лед. Происходило все ночью, и она, как ей показалось, схватила и стала тащить к берегу раненого. «Тащу его мокрого, голого, думала одежду сорвало, — рассказывала. – А на берегу обнаружила, что притащила огромную раненую белугу. И загнула такого трехэтажного мата – люди страдают, а звери, птицы, рыбы – за что? В другой поездке услышала рассказ санинструктора кавалерийского эскадрона, как во время боя притащила она в воронку раненого немца, но что это немец обнаружила уже в воронке, нога у него перебита, истекает кровью. Это же враг! Что делать? Там наверху свои ребята гибнут! Но она перевязывает этого немца и ползет дальше. Притаскивает русского солдата, он в бессознании, когда приходит в сознание, хочет убить немца, а тот, когда приходит в сознание, хватается за автомат и хочет убить русского. «То одному по морде дам, то другому. Ноги у нас, — вспоминала, — все в крови. Кровь перемешалась».

Это была война, которую я не знала. Женская война. Не о героях. Не о том, как одни люди героически убивали других людей. Запомнилось женское причитание: «Идешь после боя по полю. А они лежат … Все молодые, такие красивые. Лежат и в небо смотрят. И тех, и других жалко». Вот это «и тех, и других» подсказало мне, о чем будет моя книга. О том, что война – это убийство. Так это осталось в женской памяти. Только что человек улыбался, курил – и уже его нет. Больше всего женщины говорят об исчезновении, о том, как быстро на войне все превращается в ничто. И человек, и человеческое время. Да, они сами просились на фронт, в 17-18 лет, но убивать не хотели. А умереть были готовы. Умереть за Родину. Из истории слов не выкинешь – за Сталина тоже.

Книгу два года не печатали, ее не печатали до перестройки. До Горбачева. «После вашей книги никто не пойдет воевать, – учил меня цензор. – Ваша война страшная. Почему у вас нет героев?» Героев я не искала. Я писала историю через рассказ никем не замеченного ее свидетеля и участника. Его никто никогда не расспрашивал. Что думают люди, просто люди о великих идеях мы не знаем. Сразу после войны человек бы рассказал одну войну, через десятки лет другую, конечно, у него что-то меняется, потому что он складывает в воспоминания всю свою жизнь. Всего себя. То, как он жил эти годы, что читал, видел, кого встретил. Во что верит. Наконец, счастлив он или не счастлив. Документы – живые существа, они меняются вместе с нами …

Но я абсолютно уверена, что таких девчонок, как военные девчонки 41-го года, больше никогда не будет. Это было самое высокое время «красной» идеи, даже выше, чем революция и Ленин. Их Победа до сих пор заслоняет собой ГУЛАГ. Я бесконечно люблю этих девчонок. Но с ними нельзя было поговорить о Сталине, о том, как после войны составы с победителями шли в Сибирь, с теми, кто был посмелее. Остальные вернулись и молчали. Однажды я услышала: «Свободными мы были только в войну. На передовой». Наш главный капитал – страдание. Не нефть, не газ – страдание. Это единственное, что мы постоянно добываем. Все время ищу ответ: почему наши страдания не конвертируются в свободу? Неужели они напрасные? Прав был Чаадаев: Россия – страна без памяти, пространство тотальной амнезии, девственное сознание для критики и рефлексии.

Великие книги валяются под ногами …

1989 г.

Я – в Кабуле. Я не хотела больше писать о войне. Но вот я на настоящей войне. Из газеты «Правда»: «Мы помогаем братскому афганскому народу строить социализм». Всюду люди войны, вещи войны. Время войны.

Меня вчера не взяли в бой: «Оставайтесь в гостинице, барышня. Отвечай потом за вас». Я сижу в гостинице и думаю: что-то есть безнравственное в разглядывании чужого мужества и риска. Вторую неделю я уже здесь и не могу отделаться от чувства, что война – порождение мужской природы, для меня непостижимой. Но будничность войны грандиозна. Открыла для себя, что оружие красиво: автоматы, мины, танки. Человек много думал над тем, как лучше убить другого человека. Вечный спор между истиной и красотой. Мне показали новую итальянскую мину, моя «женская» реакция: «Красивая. Почему она красивая?» По-военному мне точно объяснили, что если на эту мину наехать или наступить вот так … под таким-то углом … от человека останется полведра мяса. О ненормальном здесь говорят, как о нормальном, само собой разумеющимся. Мол, война … Никто не сходит с ума, от этих картин, что вот лежит на земле человек, убитый не стихией, не роком, а другим человеком.

Видела загрузку «черного тюльпана» (самолет, который увозит на Родину цинковые гробы с погибшими). Мертвых часто одевают в старую военную форму еще сороковых годов, с галифе, бывает, что и этой формы не хватает. Солдаты переговаривались между собой: «В холодильник привезли новых убитых. Как будто несвежим кабаном пахнет». Буду об этом писать. Боюсь, что дома мне не поверят. В наших газетах пишут об аллеях дружбы, которые сажают советские солдаты.

Разговариваю с ребятами, многие приехали добровольно. Поросились сюда. Заметила, что большинство из семей интеллигенции – учителей, врачей, библиотекарей – одним словом, книжных людей. Искренне мечтали помочь афганскому народу строить социализм. Сейчас смеются над собой. Показали мне место в аэропорту, где лежали сотни цинковых гробов, таинственно блестели на солнце. Офицер, сопровождавший меня, не сдержался: «Может тут и мой гроб … Засунут туда … А за что я тут воюю?» Тут же испугался своих слов: «Вы это не записывайте».

Ночью мне снились убитые, у всех были удивленные лица: как это я убит? Неужели я убит?

Вместе с медсестрами ездила в госпиталь для мирных афганцев, мы возили детям подарки. Детские игрушки, конфеты, печенье. Мне досталось штук пять плюшевых Мишек. Приехали в госпиталь – длинный барак, из постели и белья у всех только одеяла. Ко мне подошла молодая афганка с ребенком на руках, хотела что-то сказать, за десять лет тут все научились немного говорить по-русски, я дала ребенку игрушку, он взял ее зубами. «Почему зубами?» – удивилась я. Афганка сдернула одеялко с маленького тельца, мальчик был без обеих рук. – Это твои русские бомбили». Кто-то удержал меня, я падала …

Я видела, как наш «Град» превращает кишлаки в перепаханное поле. Была на афганском кладбище, длинном как кишлак. Где-то посредине кладбища кричала старая афганка. Я вспомнила, как в деревне под Минском вносили в дом цинковый гроб, и как выла мать. Это не человеческий крик был и не звериный … Похожий на тот, что я слышала на кабульском кладбище …

Признаюсь, я не сразу стала свободной. Я была искренней со своими героями, и они доверяли мне. У каждого из нас был свой путь к свободе. До Афганистана я верила в социализм с человеческим лицом. Оттуда вернулась свободной от всех иллюзий. «Прости меня отец, – сказала я при встрече, — ты воспитал меня с верой в коммунистические идеалы, но достаточно один раз увидеть как недавние советские школьники, которых вы с мамой учите, (мои родители были сельские учителя) на чужой земле убивают неизвестных им людей, чтобы все твои слова превратились в прах. Мы – убийцы, папа, понимаешь!?» Отец заплакал.

Из Афганистана возвращалось много свободных людей. Но у меня есть и другой пример. Там, в Афганистане, парень мне кричал: «Что ты, женщина, можешь понять о войне? Разве люди так умирают на войне, как в книгах и кино? Там они умирают красиво, а у меня вчера друга убили, пуля попала в голову. Он еще метров десять бежал и ловил свои мозги …» А через семь лет этот же парень – теперь удачливый бизнесмен, любит рассказывать об Афгане. – Позвонил мне: «Зачем твои книги? Они слишком страшные». Это уже был другой человек, не тот, которого я встретила среди смерти, и который не хотел умирать в двадцать лет …

Я спрашивала себя, какую книгу о войне я хотела бы написать. Хотела бы написать о человеке, который не стреляет, не может выстрелить в другого человека, кому сама мысль о войне приносит страдание. Где он? Я его не встретила.

1990-1997 гг.

Русская литература интересна тем, что она единственная может рассказать об уникальном опыте, через который прошла когда-то огромная страна. У меня часто спрашивают: почему вы все время пишите о трагическом? Потому что мы так живем. Хотя мы живем теперь в разных странах, но везде живет «красный» человек. Из той жизни, с теми воспоминаниями.

Долго не хотела писать о Чернобыле. Я не знала, как об этом написать, с каким инструментом и откуда подступиться? Имя мой маленькой, затерянной в Европе страны, о которой мир раньше почти ничего не слышал, зазвучало на всех языках, а мы, беларусы, стали чернобыльским народам. Первыми прикоснулись к неведомому. Стало ясно: кроме коммунистических, национальных и новых религиозных вызовов, впереди нас ждут более свирепые и тотальные, но пока еще скрытые от глаза. Что-то уже после Чернобыля приоткрылось …

В памяти осталось, как старый таксист отчаянно выругался, когда голубь ударился в лобовое стекло: «За день две-три птицы разбиваются. А в газетах пишут ситуация под контролем».

В городских парках сгребали листья и увозили за город, там листья хоронили. Срезали землю с зараженных пятен и тоже хоронили – землю хоронили в земле. Хоронили дрова, траву. У всех были немного сумасшедшие лица. Рассказывал старый пасечник: «Вышел утром в сад, чего-то не хватает, какого-то знакомого звука. Ни одной пчелы … Не слышно ни одной пчелы. Ни одной! Что? Что такое? И на второй день они не вылетели и на третий … Потом нам сообщили, что на атомной станции – авария, а она рядом. Но долго мы ничего не знали. Пчелы знали, а мы нет». Чернобыльская информация в газетах была сплошь из военных слов: взрыв, герои, солдаты, эвакуация … На самой станции работало КГБ. Искали шпионов и диверсантов, ходили слухи, что авария – запланированная акция западных спецслужб, чтобы подорвать лагерь социализма. По направлению к Чернобылю двигалась военная техника, ехали солдаты. Система действовала, как обычно, по-военному, но солдат с новеньким автоматом в этом новом мире был трагичен. Все, что он мог, набрать большие радиодозы и умереть, когда вернется домой.

На моих глазах дочернобыльский человек превращался в чернобыльского.

Радиацию нельзя было увидеть, потрогать, услышать ее запах … Такой знакомый и незнакомый мир уже окружал нас. Когда я поехала в зону, мне быстро объяснили: цветы рвать нельзя, садиться на траву нельзя, воду из колодца не пить …Смерть таилась повсюду, но это уже была какая-то другая смерть. Под новыми масками. В незнакомом обличии. Старые люди, пережившие войну, опять уезжали в эвакуацию – смотрели на небо: «Солнце светит … Нет ни дыма, ни газа. Не стреляют. Ну, разве это война? А надо становиться беженцами».

Утром все жадно хватали газеты и тут же откладывали их с разочарованием – шпионов не нашли. О врагах народа не пишут. Мир без шпионов и врагов народа был тоже не знаком. Начиналось что-то новое. Чернобыль вслед за Афганистаном делал нас свободными людьми.

Для меня мир раздвинулся. В зоне я не чувствовала себя ни беларуской, ни русской, ни украинкой, а представителем биовида, который может быть уничтожен. Совпали две катастрофы: социальная – уходила под воду социалистическая Атлантида и космическая – Чернобыль. Падение империи волновало всех: люди были озабочены днем и бытом, на что купить и как выжить? Во что верить? Под какие знамена снова встать? Или надо учиться жить без большой идеи? Последнее никому незнакомо, потому что еще никогда так не жили. Перед «красным» человеком стояли сотни вопросов, он переживал их в одиночестве. Никогда он не был так одинок, как в первые дни свободы. Вокруг меня были потрясенные люди. Я их слушала …

Закрываю свой дневник …

Что с нами произошло, когда империя пала? Раньше мир делился: палачи и жертвы – это ГУЛАГ, братья и сестры – это война, электорат – это технологии, современный мир. Раньше наш мир еще делился на тех, кто сидел и кто сажал, сегодня деление на славянофилов и западников, на национал-предателей и патриотов. А еще на тех, кто может купить и кто не может купить. Последнее, я бы сказала, самое жестокое испытание после социализма, потому что недавно все были равны. «Красный» человек так и не смог войти в то царство свободы, о которой мечтал на кухне. Россию разделили без него, он остался ни с чем. Униженный и обворованный. Агрессивный и опасный.

Что я слышала, когда ездила по России …

– Модернизация у нас возможна путем шарашек и расстрелов.

– Русский человек вроде бы и не хочет быть богатым, даже боится. Что же он хочет? А он всегда хочет одного: чтобы кто-то другой не стал богатым. Богаче, чем он.

Честного человека у нас не найдешь, а святые есть.

– Не поротых поколений нам не дождаться; русский человек не понимает свободу, ему нужен казак и плеть.

– Два главных русских слова: война и тюрьма. Своровал, погулял, сел … вышел и опять сел …

– Русская жизнь должна быть злая, ничтожная, тогда душа поднимается, она осознает, что не принадлежит этому миру … Чем грязнее и кровавее, тем больше для нее простора …

– Для новой революции нет ни сил, ни какого-то сумасшествия. Куража нет. Русскому человеку нужна такая идея, чтобы мороз по коже …

– Так наша жизнь и болтается – между бардаком и бараком. Коммунизм не умер, труп жив.

Беру на себя смелость сказать, что мы упустили свой шанс, который у нас был в 90-ые годы. На вопрос: какой должна быть страна – сильной или достойной, где людям хорошо жить, выбрали первый – сильной. Сейчас опять время силы. Русские воюют с украинцам. С братьями. У меня отец – беларус, мать – украинка. И так у многих. Русские самолеты бомбят Сирию …

Время надежды сменило время страха. Время повернуло вспять … Время сэконд-хэнд …

Теперь я не уверена, что дописала историю «красного» человека …

У меня три дома – моя беларуская земля, родина моего отца, где я прожила всю жизнь, Украина, родина моей мамы, где я родилась, и великая русская культура, без которой я себя не представляю. Они мне все дороги. Но трудно в наше время говорить о любви.

22:41 — REGNUM Считается, что независимая от Запада политическая позиция Нобелевского комитета вне подозрений, как и жена Цезаря. Сомневающиеся в этом считают, что причина, по которой Запад наградил Светлану Алексиевич — антисоветская направленность и лживость её как бы документальных произведений. Во лжи, в кощунстве писательницу обвиняли участницы Великой Отечественной войны, ветераны войны в Афганистане и их близкие. Ложь во всём — даже в формулировке Нобелевского комитета «за многоголосое звучание её прозы и увековечивание страдания и мужества».

Светлана Алексиевич в числе прочих «перестроечных разоблачителей» несёт свою долю вины в дискредитации советского государства, в разрушении СССР и в кровавых событиях, сопровождавших развал или последовавших за ним. Не о том ли «мужестве», с которым Алексиевич и ей подобные обрекали миллионы наших соотечественников на вечные (вот оно «увековечивание») страдания в разгромленной перестроечниками стране, говорит формулировка награды?

Согласен, заслужила Алексиевич от Запада награду — бывает, дело житейское, на войне как на войне. Когда-то именно под таким предлогам «нобеля» за литературу и Пастернак получал, и Солженицын.

Да и сами западные СМИ не стали скрывать политическую причину этого награждения. На первой встрече с иностранными журналистами 10 октября с.г. в Берлине большинство вопросов Алексиевич были откровенно политическими. Например, почему в России считают, что премию ей дали за позицию против Путина…

Пришлось ещё раз перечитать её книгу «Цинковые мальчики». Первые, давние впечатления и оценки только усилились. Идеологическая диверсия против государства и одного из её институтов — армии, осуществлённая литературными средствами, антисоветский спецпроект наподобие «Архипелага ГУЛАГ». У Солженицына ложь по рецепту Геббельса — чем неправдоподобнее, тем сильнее действует. С этой целью Солженицын почти весь СССР в ГУЛАГ отправил. Алексиевич во лжи так просто не обвинить — у неё реальные интервью, но подобранные и изложенные так, чтобы на эмоциональном уровне вызывать гнев и возмущение преступной политикой Советского Союза в Афганистане.

Первый отрывок. Записано со слов медсестры.

«Вызвал главврач:

— Поедете в Афганистан?

— Поеду…

Мне надо было видеть, что другим хуже, чем мне. И я это увидела.

Война, нам говорили, справедливая, мы помогаем афганскому народу покончить с феодализмом и построить светлое социалистическое общество. О том, что наши ребята погибают, как-то умалчивалось, мы поняли так, что там много инфекционных заболеваний — малярия, брюшной тиф, гепатит. Восьмидесятый год… Начало… Прилетели в Кабул… Под госпиталь отдали английские конюшни. Ничего нет… Один шприц на всех… Офицеры выпьют спирт, обрабатываем раны бензином. Раны плохо заживают — мало кислорода. Помогало солнце. Яркое солнце убивает микробы. Первых раненых увидела в нижнем бельё и сапогах. Без пижам. Пижамы не скоро появились. Тапочки тоже. И одеяла…

Весь март тут же, возле палаток, сваливали отрезанные руки, ноги, остатки наших солдат, офицеров. Трупы лежали полуголые, с выколотыми глазами, с вырезанными звёздами на спинах и животах… Раньше в кино о гражданской войне такое видела. Цинковых гробов ещё не было. Ещё не заготовили.

Тут начали понемногу задумываться: кто же мы? Наши сомнения не понравились. Тапочек, пижам не было, а уже развешивали привезённые лозунги, призывы, плакаты. На фоне лозунгов — худые, печальные лица наших ребят. Они остались в моем сознании такими навсегда…

Два раза в неделю — политическая учёба. Нас учили все время: священный долг, граница должна быть на замке. Самая неприятная вещь в армии — доносительство: начальник приказывал доносить. По каждой мелочи. На каждого раненого, больного. Это называется: знать настроение… Армия должна быть здоровой… Положено было «стучать» на всех. Жалеть нельзя было. Но мы жалели, на жалости там все держалось…

Спасать, помогать, любить. За этим мы ехали. Проходит какое-то время, и я ловлю себя на мысли, что ненавижу. Ненавижу этот мягкий и лёгкий песок, обжигающий, как огонь. Ненавижу эти горы. Ненавижу эти низкорослые кишлаки, из которых в любой момент могут выстрелить. Ненавижу случайного афганца, несущего корзину с дынями или стоящего возле своего дома. Ещё неизвестно, где они были этой ночью. Убили знакомого офицера, недавно лечившегося в госпитале… Вырезали две палатки солдат… В другом месте была отравлена вода… Кто-то поднял красивую зажигалку, она разорвалась в руках… Это же все наши мальчики гибли… Свои мальчики… Надо это понять… Вы не видели обожжённого человека… Лица нет… Тела нет… Что-то сморщенное, покрытое жёлтой коркой — лимфатической жидкостью… Не крик, а рык из-под этой корки…

Там жили ненавистью, выживали ненавистью. А чувство вины? Оно пришло не там, а здесь, когда я уже со стороны посмотрела на это. За одного нашего убитого мы иногда убивали целый кишлак. Там мне это казалось справедливостью, здесь я ужаснулась, вспомнив маленькую девочку, лежавшую в пыли без рук, без ног… Как сломанная кукла… А мы ещё удивлялись, что они нас не любят. Они лежали в нашем госпитале… Даёшь женщине лекарство, а она не поднимает на тебя глаз. Она тебе никогда не улыбнётся. Это даже обижало. Там обижало, здесь — нет. Здесь ты уже нормальный человек, к тебе возвратились все чувства.

Профессия у меня хорошая — спасать, она меня и спасла. Оправдала. Мы там были нужны. Не всех спасли, кого могли спасти, — вот что самое страшное. Могла спасти — не было нужного лекарства. Могла спасти — поздно привезли (кто был в медротах? — плохо обученные солдаты, научившиеся только перевязывать). Могла спасти — не добудилась пьяного хирурга. Могла спасти… Мы не могли даже правду написать в похоронках. Они подрывались на минах… От человека часто оставалось полведра мяса… А мы писали: погиб в автомобильной катастрофе, упал в пропасть, пищевое отравление. Когда их уже стали тысячи, тогда нам разрешили сообщать правду родным. К трупам я привыкла. Но то, что это человек, наш, родной, маленький, с этим невозможно было смириться.

Привозят мальчика. Он открыл глаза, посмотрел на меня:

— Ну все… — И умер.

Трое суток его искали в горах. Нашли. Привезли. Он бредил: «Врача! Врача!» Увидел белый халат, подумал — спасён! А рана была несовместимая с жизнью. Я только там узнала, что это такое: ранение в черепную коробку… У каждого из нас в памяти своё кладбище…

Даже в смерти они не были равны. Почему-то тех, кто погиб в бою, жалели больше. Умерших в госпитале — меньше. А они так кричали, умирая… Помню, как умирал в реанимации майор. Военный советник. К нему пришла жена. Он умер у неё на глазах… И она начала страшно кричать… По-звериному… Хотелось закрыть все двери, чтобы никто не слышал… Потому что рядом умирали солдаты… Мальчики… И их некому было оплакивать… Умирали они одни. Она была лишняя среди нас…

— Мама! Мама!

— Я здесь, сынок, — говоришь, обманываешь. Мы стали их мамами, сёстрами. И всегда хотелось оправдать это доверие.

Привезут солдаты раненого. Сдадут и не уходят:

— Девочки, нам ничего не надо. Можно только посидеть у вас?

А здесь, дома, у них свои мамы, сестры. Жены. Здесь мы им не нужны. Там они нам доверяли то о себе, что в этой жизни никому не расскажешь. Ты украл у товарища конфеты и съел. Здесь это чепуха. А там — страшное разочарование в себе. Человек в тех обстоятельствах просвечивался. Если ты трус, то скоро становилось ясно — трус. Если это стукач, то сразу было видно — стукач. Если бабник, все знали — бабник. Не уверена, признается ли кто-либо здесь, а там не от одного слышала: убивать может понравиться, убивать — удовольствие. Знакомый прапорщик уезжал в Союз и не скрывал: «Как я жить теперь буду, мне же убивать хочется?» Говорили об этом спокойно. Мальчики — с восторгом! — как сожгли кишлак, растоптали все. Они же не сумасшедшие были все? Однажды в гости к нам пришёл офицер, он приехал из-под Кандагара. Вечером надо прощаться, а он закрылся в пустой комнате и застрелился. Говорили, что пьяный был, не знаю. Тяжело. Тяжело прожить каждый день. Мальчик на посту застрелился. Три часа на солнце. Мальчик домашний, не выдержал. Было много сумасшедших. Вначале они лежали в общих палатах, потом поместили их отдельно. Они стали убегать, их пугали решётки. Вместе со всеми им было легче. Одного очень запомнила:

— Садись… Я спою тебе дембельскую… — Поёт-поёт и заснёт.

Проснётся:

— Домой… Домой… К маме… Мне здесь жарко…

Все время просился домой.

Многие курили. Анашу, марихуану… Кто что достанет… Становишься сильным, свободным от всего. В первую очередь от своего тела. Как будто ты на цыпочках идёшь. Слышишь лёгкость в каждой клеточке. Чувствуешь каждый мускул. Хочется летать. Как будто летишь! Радость неудержимая. Все нравится. Смеёшься над всякой ерундой. Слышишь лучше, видишь лучше. Различаешь больше запахов, больше звуков… Страна любит своих героев!.. В этом состоянии легко убивать. Ты обезболился. Жалости нет. Легко умирать. Страх уходит. Такое чувство, что на тебе бронежилет, что ты бронированный…

Обкуривались и уходили в рейд… Я два раза попробовала. В обоих случаях — когда своих, человеческих сил не хватало… Работала в инфекционном отделении. Должно быть тридцать коек, а лежит триста человек. Брюшной тиф, малярия… Им выдавали кровати, одеяла, а они лежали на голых шинелях, на голой земле, в трусах. Наголо остриженные, а с них сыплются вши… Платяные… Головные… Такого количества вшей я никогда не увижу… Рядом в кишлаке афганцы ходили в наших больничных пижамах, с нашими одеялами на голове вместо чалмы. Да, наши мальчики все продавали. Я их не осуждаю, чаще не осуждаю. Они умирали за три рубля в месяц — наш солдат получал восемь чеков в месяц… Три рубля… Их кормили мясом с червями, ржавой рыбой… У нас у всех была цинга, у меня выпали все передние зубы. Они продавали одеяла и покупали анашу. Что-нибудь сладкое. Безделушки… Там такие яркие лавки, в этих лавках так много привлекательного. У нас ничего этого нет. И они продавали оружие, патроны… Чтобы самих себя убивать…

После всего там я другими глазами увидела свою страну.

Страшно было сюда возвращаться. Как-то странно. Будто с тебя сорвали всю кожу. Я все время плакала. Никого не могла видеть, кроме тех, кто там был. С ними бы проводила день и ночь. Разговоры других казались суетой, вздором каким-то. Полгода так длилось. А теперь сама в очереди за мясом ругаюсь. Стараешься жить нормальной жизнью, как жила «до». Но это не получается. Я стала равнодушной к себе, к своей жизни. Жизнь кончена, ничего дальше не будет. А у мужчин это приживание ещё мучительнее. Женщина может зацепиться за быт, за чувство, а они возвращаются, влюбляются, у них рождаются дети, а все равно — Афганистан для них выше всего. Мне самой хочется разобраться: почему так? Что же это было? Зачем это все было? Почему так это меня трогает? Там это загонялось вовнутрь, тут вылезло.

Их надо жалеть, жалеть всех, кто там был. Я — взрослый человек, мне было тридцать лет, и то какая ломка. А они — маленькие, они ничего не понимают. Их взяли из дому, дали в руки оружие и научили убивать. Им говорили, им обещали: идёте на святое дело. Родина вас не забудет. Теперь от них отводят глаза: стараются забыть эту войну. Все! И те, кто нас туда послал. Даже мы сами при встречах все реже говорим о войне. Эту войну никто не любит. Хотя я до сих пор плачу, когда играют афганский гимн. Полюбила всю афганскую музыку. Я её во сне слышу. Это как наркотик.

Недавно в автобусе встретила солдата. Мы его лечили. Он без правой руки остался. Я его хорошо помнила, тоже ленинградец.

— Может, тебе, Серёжа, чем-нибудь помочь надо?

А он зло:

— Да пошли вы все!

Я знаю, он меня найдёт, попросит прощения. А у него кто попросит? У всех, кто там был? Кого сломало? Не говорю о калеках. Как надо не любить гной народ, чтобы посылать его на такое. Я теперь не только любую войну, я мальчишеские драки ненавижу. И не говорите мне, что война эта кончилась. Летом дохнет горячей пылью, блеснёт кольцо стоячей воды, резкий запах сухих цветов… Как удар в висок… И это будет преследовать нас всю жизнь…»

Второй отрывок. Записано со слов рядового, гранатомётчика.

«Для людей на войне в смерти нет тайны. Убивать — это просто нажимать на спусковой крючок. Нас учили: остаётся живым тот, кто выстрелит первым. Таков закон войны. «Тут вы должны уметь две вещи — быстро ходить и метко стрелять. Думать буду я», — говорил командир. Мы стреляли, куда нам прикажут. Я был приучен стрелять туда, куда мне прикажут. Стрелял, не жалел никого. Мог убить ребёнка. Ведь с нами там воевали все: мужчины, женщины, старики, дети. Идёт колонна через кишлак. В первой машине глохнет мотор. Водитель выходит, поднимает капот… Пацан, лет десяти, ему ножом — в спину… Там, где сердце. Солдат лёг на двигатель… Из мальчишки решето сделали… Дай в тот миг команду, превратили бы кишлак в пыль… Каждый старался выжить. Думать было некогда. Нам же по восемнадцать — двадцать лет. К чужой смерти я привык, а собственной боялся. Видел, как от человека в одну секунду ничего не остаётся, словно его совсем не было. И в пустом гробу отправляли на родину парадную форму. Чужой земли насыпят, чтобы нужный вес был…

Хотелось жить… Никогда так не хотелось жить, как там. Вернёмся из боя, смеёмся. Я никогда так не смеялся, как там. Старые анекдоты шли у нас за первый сорт. Вот хотя бы этот.

Попал фарцовщик на войну. Первым делом выяснил, сколько чеков стоит один пленный «дух». В восемь чеков оценён. Через два дня стоит пыль возле гарнизона: ведёт он двести пленных. Друг просит: «Продай одного… Семь чеков дам». — «Что ты, дорого. Сам за девять купил».

Сто раз будет кто-нибудь рассказывать, сто раз будем смеяться. Хохотали до боли в животах из-за любого пустяка.

Лежит «дух» со словарём. Снайпер. Увидел три маленькие звёздочки — старший лейтенант — пятьдесят тысяч афгани. Щёлк! Одна большая звезда — майор — двести тысяч афгани. Щёлк! Две маленькие звёздочки — прапорщик. Щёлк. Ночью главарь расплачивается: за старшего лейтенанта — дать афгани, за майора — дать афгани. За… Что? Прапорщик? Ты же нашего кормильца убил. Кто сгущёнку, кто одеяла даёт? Повесить!

О деньгах говорили много. Больше, чем о смерти. Я ничего не привёз. Осколок, который из меня вытащили. И все. Брали фарфор, драгоценные камни, украшения, ковры… Кто на боевых, когда ходили в кишлаки… Кто покупал, менял… Рожок патронов за косметический набор — тушь, пудра, тени для любимой девушки. Патроны продавали варёные… Пуля варёная не вылетает, а выплёвывается из ствола. Убить ею нельзя. Ставили ведра или тазы, бросали патроны и кипятили два часа. Готово! Вечером несли на продажу. Бизнесом занимались командиры и солдаты, герои и трусы. В столовых исчезали ножи, миски, ложки, вилки. В казармах недосчитывались кружек, табуреток, молотков. Пропадали штыки от автоматов, зеркала с машин, запчасти, медали… В дуканах брали все, даже тот мусор, что вывозился из гарнизонного городка: консервные банки, старые газеты, ржавые гвозди, куски фанеры, целлофановые мешочки… Мусор продавался машинами. Вот такая это была война…

Нас зовут «афганцами». Чужое имя. Как знак. Метка. Мы не такие, как все. Другие. Какие? Я не знаю: кто я? Герой или дурак, на которого надо пальцем показывать. А может, преступник? Уже говорят, что это была политическая ошибка. Сегодня тихо говорят, завтра громче. А я там кровь оставил… Свою… И чужую… Нам давали ордена, которые мы не носим… Мы ещё будем их возвращать… Ордена, полученные честно на нечестной войне… Приглашают выступать в школе. А что рассказывать? О боевых действиях не будешь рассказывать. О том, как я до сих пор боюсь темноты, что-нибудь упадёт — вздрагиваю? Как брали пленных, но до полка не доводили? Их затаптывали. За все полтора года я не видел ни одного душмана живого, только мёртвых. О коллекциях засушенных человеческих ушей? Боевые трофеи… О кишлаках после артиллерийской обработки, похожих уже не на жильё, а на разрытое поле? Об этом, что ли, хотят услышать в наших школах? Нет, нам нужны герои. А я помню, как мы разрушали, убивали и — строили, раздавали подарки. Все это существовало так рядом, что разделить до сих пор не могу. Боюсь этих воспоминаний… Ухожу, убегаю от них… Не знаю ни одного человека, кто бы вернулся оттуда и не пил, не курил. Слабые сигареты меня не спасают, ищу «Охотничьи», которые мы там курили. Мы их называли «Смерть на болоте».

Не пишите только о нашем афганском братстве. Его нет. Я в него не верю. На войне нас объединил страх. Нас одинаково обманули, мы одинаково хотели жить и одинаково хотели домой. Здесь нас соединяет то, что у нас ничего нет. У нас одна проблема: пенсии, квартиры, хорошие лекарства, протезы, мебельные гарнитуры… Решим их, и наши клубы распадутся. Вот я достану, пропихну, протолкну, выгрызу себе квартиру, мебель, холодильник, стиральную машину, японский «видик» — и все! Сразу станет ясно, что мне в этом клубе больше делать нечего. Молодёжь к нам не потянулась. Мы непонятны ей. Вроде приравнены к участникам Великой Отечественной войны, но те Родину защищали, а мы? Мы, что ли, в роли немцев — так мне один парень сказал. А мы на них злы. Они тут музыку слушали, с девушками танцевали, книжки читали, пока мы там кашу сырую ели и подрывались на минах. Кто там со мной не был, не видел, не пережил, не испытал — тот мне никто.

Через десять лет, когда у нас вылезут наши гепатиты, контузии, малярии, от нас будут избавляться… На работе, дома… Нас перестанут сажать в президиумы. Мы всем будем в тягость… Зачем ваша книга? Для кого? Нам, кто оттуда вернулся, все равно не понравится. Разве расскажешь все, как было? Как убитые верблюды и убитые люди лежат в одной луже крови, их кровь перемешалась, А больше кому это нужно? Мы всем чужие. Все, что у меня осталось, — это мой дом, жена, ребёнок, которого она скоро родит. Несколько друзей оттуда. Больше я никому не поверю…»

Третий отрывок. Записан со слов рядового, водителя.

«Уже отдохнул от войны, отошёл — не передам все как было. Эту дрожь во всем теле, эту ярость… До армии закончил автотранспортный техникум, и меня назначили возить командира батальона. На службу не жаловался. Но стали у нас настойчиво говорить об ограниченном контингенте советских войск в Афганистане, ни один политчас не обходился без этой информации: наши войска надёжно охраняют границы Родины, оказывают помощь дружественному народу. Мы стали волноваться: могут на войну послать. Чтобы обойти солдатский страх, нас решили, как я теперь понимаю, обмануть. Вызывали к командиру части и спрашивали:

— Ребята, хотите работать на новеньких машинах?

— Да! Мечтаем.

— Но сначала вы должны поехать на целину и помочь убрать хлеб.

Все согласились.

В самолёте случайно услышали от лётчиков, что летим в Ташкент. У меня невольно возникли сомнения: на целину ли мы летим? Сели действительно в Ташкенте. Строем отвели в огороженное проволокой место недалеко от аэродрома. Сидим. Командиры ходят какие-то возбуждённые, шепчутся между собой. Подоспело время обеда, к нашей стоянке один за другим подтаскивают ящики с водкой.

— В колонну по два ста-а-ановись!

Построили и тут же объявили, что, мол, через несколько часов за нами прилетит самолёт — мы направляемся в Республику Афганистан выполнять свой воинский долг, присягу.

Что тут началось! Страх, паника превратили людей в животных — одних в тихих, других в разъярённых. Кто-то плакал от обиды, кто-то впал в оцепенение, в транс от невероятного, гнусного обмана, совершенного над нами. Вот для чего, оказывается, приготовили водку. Чтобы легче и проще с нами поладить. После водки, когда в голову ударил ещё и хмель, некоторые солдаты пытались убежать, бросались драться к офицерам. Но лагерь оцепили солдаты других частей, они стали теснить всех к самолёту. В самолёт нас грузили, как ящики, забрасывали в железное пустое брюхо.

Так мы оказались в Афганистане. Через день уже видели раненых, убитых. Услышали слова: «разведка», «бой», «операция». Мне кажется, со мной случился шок от всего происшедшего, я стал приходить в себя, осознавать ясно окружающее лишь через несколько месяцев.

Когда моя жена спросила: «Как муж попал в Афганистан?» — ей ответили: «Изъявил добровольное желание». Такие ответы получили все наши матери и жены. Если бы моя жизнь, моя кровь понадобились для большого дела, я сам сказал бы: «Запишите меня добровольцем!». Но меня дважды обманули: мне ещё не сказали правду, какая это война, — правду я узнал через восемь лет. Лежат в могилах мои друзья и не знают, что их обманули с этой подлой войной. Я иногда им даже завидую: они никогда об этом не узнают. И их больше уже не обманут…»

Иностранная поддержка как отягощающие обстоятельства. Разве не иностранной поддержкой являются многочисленные иностранные премии Алексиевич?

Премия имени Курта Тухольского Шведского ПЕН-клуба (1996) — «За мужество и достоинство в литературе».

Лейпцигская книжная премия за вклад в европейское взаимопонимание (1998).

Премия Гердера (1999).

Премия Ремарка (2001).

Национальная премия критики (США, 2006).

Премия Центральноевропейской литературной премии Ангелус (2011) за книгу «У войны не женское лицо».

Премия имени Рышарда Капущинского за книгу «Время секонд хэнд» (Польша, 2011).

Премия мира немецких книготорговцев (2013).

Премия Медичи за эссеистику (2013, Франция) — за книгу «Время секонд хэнд».

Офицерский крест ордена Искусств и литературы (Франция, 2014).

Обличительный антисоветский литературный жанр — изобретение не Алексиевич, не она первопроходец в этом деле. Были учителя (своими наставниками она называет Адамовича с Быковым), но были и высокие покровители.

Призыв к творческой интеллигенции начать работу по очернению Советской власти прозвучал ещё во времена Хрущева. Это был, в известном смысле, заказ тех клановых сил в руководстве КПСС, которые по наводке Запада готовили гибель СССР. Целая колонна творческой интеллигенции откликнулась на этот призыв, и одной из участниц этой колонны разрушителей является Светлана Алексиевич. Надо признать, свой творческий вклад в разрушение СССР Светлана Александровна внесла.

Одурманенное атисоветчиками население не встало на защиту государства, и в 1991 году Запад отпраздновал свою победу над СССР.

Шведские академики считают, что за этот вклад в разрушение СССР антисоветская, русофобская литература Алексиевич заслужила «нобеля» — вот и дали премию.

Почему премию не дали раньше, ещё при СССР? Потому, что в те годы Солженицын (а как же, жертва режима) был вне конкуренции. А после гибели СССР, в годы правления Ельцина, творчество Алексиевич потеряло на Западе острую политическую востребованность. Так бы и осталась Алексиевич без премии, если бы не Путин.

Заметив признаки возрождения РФ при президенте Путине, Запад вновь начал холодную войну против России, уже постсоветской. Сомнения в успехе не было. Откуда могли появиться сомнения, когда за плечами был победный опыт борьбы с СССР? Мировую сверхдержаву СССР во главе с многомиллионной КПСС одолели, а уж РФ с её, как они считают, еле живой экономикой и разваленной армией, где якобы всё держится на одном Путине, и подавно одолеют.

По опыту борьбы с СССР цены на нефть обрушили и теперь, санкции вводили тогда (а как же, помним КОКОМ) — и теперь этих санкций и не пересчитать, да ещё и новыми постоянно угрожают. Бойкот Олимпиады в Москве был — был, теперь собираются бойкотировать ЧМ-2018 в РФ по футболу. Ещё Афганистан был, очень хотели и это повторить на Украине — сорвалось.

Что осталось не востребованным из прошлого опыта, так это Нобелевская премия по литературе. Очень помогла тогда солженицынская «нобелевка» усилиям творческой интеллигенции нести смуту в народ внутри страны и сплочению антисоветчиков на Западе. Теперь пришло время применить этот «приём с нобелем» против Путина, а то рейтинг его народной поддержки в России зашкаливает.

Тут-то и пригодилась Алексиевич. Вероятно, ветераны холодной войны на Западе решили, что если добавить к антироссийским санкциям и информационной войне ещё и «нобеля» Алексиевич, то шансы на успех спецоперации по разрушению Российской Федерации должны возрасти. Вот только ей надо усилить «антипутинизмом» уже освоенный антисоветизм и русофобию. Алексиевич и усилила « ». Усилив свою деятельность «антипутинизмом», Алексиевич стала фигурировать среди претендентов на Нобелевскую премию 2015 года.

Интригу с премией закрутили ещё в 2013 году, но не дали — вероятно, посчитали, что рано. Однако после Крыма и Донбасса даже Меркель не смогла остановить шведов. Конечно, там понимают, что Алексиевич — не Солженицын, но других-то писателей в этой номинации у них нет. Вот и дали Нобелевскую премию Алексиевич по литературе в номинации за антисоветизм и русофобию.

Ruposters знакомит с самыми яркими цитатами Алексиевич последних лет . Они достойны внимания. Не исключено, что их будут цитировать учащиеся белорусских школ и вузов, которым в рамках обязательной учебной программы изучать творчество «белорусской писательницы».

О Москве и КНДР

«Я недавно вернулась из Москвы, застала там майские праздники. Слышала, как неделю гремели по ночам оркестры и танки по мостовым. Ощущение, что побывала не в Москве, а в Северной Корее»

О Победе и пустоте

«В огне войны сгорели миллионы, но и в вечной мерзлоте ГУЛАГа, и в земле наших городских парков и лесов тоже лежат миллионы. Великую, несомненно, Великую Победу сразу предали. Ею заслонили от нас сталинские преступления. А теперь победой пользуются, чтобы никто не догадался, в какой пустоте мы оказались»

О радости после возвращения Крыма

«Митинг за победу в Крыму собрал 20 тысяч человек с плакатами: «Русский дух непобедим!», «Не отдадим Украину Америке!», «Украина, свобода, Путин». Молебны, священники, хоругви, патетические речи — какая-то архаика. Шквал оваций стоял после выступления одного оратора: «Русскими войсками в Крыму захвачены все ключевые стратегические объекты…» Я оглянулась: ярость и ненависть на лицах»

Об украинском конфликте

«Как можно заливать страну кровью, производить преступную аннексию Крыма и вообще разрушать весь этот хрупкий послевоенный мир? Нельзя найти этому оправдания. Я только что из Киева и потрясена теми лицами и теми людьми, которых я видела. Люди хотят новой жизни, и они настроены на новую жизнь. И они будут за неё драться»

О сторонниках президента

«Даже страшновато разговаривать с людьми. Только и твердят «крымнаш», «донбасснаш» и «Одессу несправедливо подарили». И это всё разные люди. 86% сторонников Путина — это реальная цифра. Ведь многие русские люди просто замолчали. Они напуганы, как и мы, те, кто находится вокруг этой огромной России»

Об ощущении от жизни

«Один итальянский ресторатор вывесил объявление «Русских не обслуживаем». Это хорошая метафора. Сегодня мир снова начинает бояться: что там в этой яме, в этой бездне, которая обладает ядерным оружием, сумасшедшими геополитическими идеями и не владеет понятиями о международном праве. Я живу с ощущением поражения»

О русских людях

«Мы имеем дело с русским человеком, который за последние 200 лет почти 150 лет воевал. И никогда не жил хорошо. Человеческая жизнь для него ничего не стоит, и понятие о великости не в том, что человек должен жить хорошо, а в том, что государство должно быть большое и нашпигованное ракетами. На этом огромном постсоветском пространстве, особенно в России и Беларуси, где народ вначале 70 лет обманывали, потом ещё 20 лет грабили, выросли очень агрессивные и опасные для мира люди»

О свободной жизни

«Взгляните на Прибалтику — там сегодня совсем другая жизнь. Нужно было последовательно строить ту самую новую жизнь, о которой мы столько говорили в 90-е годы. Мы так хотели действительно свободной жизни, войти в этот общий мир. А сейчас что? Секонд-хенд полный»

О новых точках опоры для России

«Ну уж точно не православие, самодержавие и что там… народность? Это тоже такой секонд-хенд. Надо искать эти точки вместе, а для этого — разговаривать. Как польская элита говорила со своим народом, как немецкая элита говорила после фашизма со своим народом. Мы эти 20 лет пребывали в немоте»

О Путине и церкви

«А Путин, похоже, пришел надолго. Опрокинул людей в такое варварство, такую архаику, средневековье. Вы знаете, это надолго. И ещё церковь в этом участвует… Это не наша церковь. Церкви нет»

О Майдане

«Они там, в Кремле, не могут поверить, что на Украине произошёл не нацистский переворот, а народная революция. Справедливая… Первый Майдан вырастил второй Майдан. Люди сделали вторую революцию, теперь важно, чтобы политики её опять не проиграли»

И. Н. Потапов , член Координационного совета руководителей общественных организаций российских соотечественников в Белоруссии

Ситуация

В последнее время в прессе и соцсетях активно обсуждают белорусскую писательницу Светлану Алексиевич. Поводом для бурного скандала стало ее интервью порталу Regnum, в котором она сделала ряд резких заявлений - впрочем, аналогичных тем, что делала ранее. Имя Светланы Алексиевич было довольно известно в советские годы, но сейчас уже мало что говорит массовому читателю, несмотря на Нобелевскую премию по литературе, полученную в 2015 году..

Что не так в ее интервью, из-за чего сыр-бор?

69-летняя советская и белорусская писательница Светлана Алексиевич встретилась с журналистом издания «Деловой Петербург» Сергеем Гуркиным, который также сотрудничает с ИА Regnum. Журналист попытался выстроить острый полемический диалог на актуальные общественно-политические темы, что возмутило Алексиевич - по всей видимости, она рассчитывала на сугубо комплиментарную беседу. В результате писательница перестала себя контролировать. Например, она фактически оправдала убийц украинского журналиста Олеся Бузины:

Вы знаете, кто такой Олесь Бузина?

Которого убили?

И таких примеров сотни.

Но то, что он говорил, тоже вызывало ожесточение.

То есть таких надо убивать?

Также писательница согласилась с идеей запретить на Украине русский язык, чтобы «сцементировать нацию» и еще раз выразила сентенцию о несвободе россиян в сравнении с европейцами, которую часто повторяет в своих высказываниях.

В итоге Алексиевич предложила прекратить интервью и запретила его публиковать. Тем не менее оно было обнародовано на портале Regnum - автор имел на это право. Позже там появилась аудиозапись беседы , совпадающей с текстом.

Какая была реакция в обществе?

Уволенному журналисту Сергею Гуркину удалось сделать то, что раньше не удавалось никому: вывести Светлану Алексиевич из зоны комфорта, спровоцировать на эмоциональные высказывания, обнажив поверхностность ее размышлений.

Пожалуй, ярче других диагноз писательнице поставил публицист Олег Кашин : «Самое кошмарное в этом интервью - по-моему, как раз то, что Светлана Алексиевич осталась где-то там, в восьмидесятых, и не понимает этого».

«Вместо писателя-гуманиста мы увидели неумного и недоброго человека, но это даже простительно <...> Что хуже - мы увидели старомодного и примитивного человека, за людоедскими высказываниями которого никак не получается разглядеть тонкую провокацию или жестокую иронию. Перед нами - самый обычный советский обыватель».





Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта