Главная » Дом » Толстой лев николаевич. Л.Н. Толстой. Повесть "Детство". Анализ избранных глав Л н толстой произведение детство

Толстой лев николаевич. Л.Н. Толстой. Повесть "Детство". Анализ избранных глав Л н толстой произведение детство

Родился я и провёл первое детство в деревне Ясной Поляне. Матери своей я совершенно не помню. Мне было полтора года, когда она скончалась. По странной случайности, не осталось ни одного её портрета… в представлении моём о ней есть только её духовный облик, и всё, что я знаю о ней, всё прекрасно, и я думаю – не оттого только, что все говорившие мне про мать мою старались говорить о ней только хорошее, но потому, что действительно в ней было очень много этого хорошего…

Детей нас было пятеро: Николай, Сергей, Дмитрий, я – меньшой и меньшая сестра Машенька…

Старший брат Николенька был на шесть лет старше меня. Ему было, стало быть, десять-одиннадцать, когда мне было четыре или пять, именно когда он водил нас на Фанфаронову гору. Мы в первой молодости – не знаю, как это случилось, – говорили ему «вы». Он был удивительный мальчик и потом удивительный человек… Воображение у него было такое, что он мог рассказывать сказки или истории с привидениями или юмористические истории… без остановки и запинки, целыми часами и с такой уверенностью в действительность рассказываемого, что забывалось, что это выдумка.

Когда он не рассказывал и не читал (он читал чрезвычайно много), он рисовал. Рисовал он почти всегда чертей с рогами, закрученными усами, сцепляющихся в самых разнообразных позах между собою и занятых самыми разнообразными делами. Рисунки эти тоже были полны воображения и юмора.

Так вот он-то, когда нам с братьями было – мне пять, Митеньке шесть, Серёже семь лет, объявил нам, что у него есть тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми; не будет ни болезней, никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться, и все будут любить друг друга, все сделаются муравейными братьями… И я помню, что слово «муравейные» особенно нравилось, напоминая муравьёв в кочке. Мы даже устроили игру в муравейные братья, которая состояла в том, что садились под стулья, загораживая их ящиками, завешивали платками и сидели там, в темноте, прижимаясь друг к другу. Я, помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру.

Муравейное братство было открыто нам, но главная тайна о том, как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, никогда не ссорились и не сердились, а были бы постоянно счастливы, эта тайна была, как он нам говорил, написана им на зелёной палочке, и палочка эта зарыта у дороги на краю оврага Старого Заказа , в том месте, в котором я – так как надо же где-нибудь зарыть мой труп – просил, в память Николеньки, закопать меня. Кроме этой палочки, была ещё какая-то Фанфаронова гора, на которую, он говорил, что может ввести нас, если только мы исполним все положенные для того условия. Условия были, во-первых, стать в угол и не думать о белом медведе. Помню, как я становился в угол и старался, но никак не мог не думать о белом медведе. Второе условие я не помню, какое-то очень трудное… пройти, не оступившись, по щёлке между половицами, а третье лёгкое: в продолжение года не видать зайца – всё равно живого, или мёртвого, или жареного. Потом надо поклясться никому не открывать этих тайн.

Тот, кто исполнит эти условия и ещё другие, более трудные, которые он откроет после, того одно желание, какое бы то ни было, будет исполнено. Мы должны были сказать наши желания. Серёжа пожелал уметь лепить лошадей и кур из воска, Митенька пожелал уметь рисовать всякие вещи, живописец, в большом виде. Я же ничего не мог придумать, кроме того, чтобы уметь рисовать в малом виде. Всё это, как это бывает у детей, очень скоро забылось, и никто не вошёл на Фанфаронову гору, но помню ту таинственную важность, с которой Николенька посвящал нас в эти тайны, и наше уважение и трепет перед теми удивительными вещами, которые нам открывались.

В особенности же оставило во мне сильное впечатление муравейное братство и таинственная зелёная палочка, связывавшаяся с ним и долженствующая осчастливить всех людей…

Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же. И как я тогда верил, что есть та зелёная палочка, на которой написано то, что должно уничтожить всё зло в людях и дать им великое благо, так я верю и теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает.

Глава I.
УЧИТЕЛЬ КАРЛ ИВАНЫЧ

12 августа 18..., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра - Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой - из сахарной бумаги на палке - по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.
«Положим, - думал я, - я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володи ной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, - прошептал я, - как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает... противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка - какие противные!»
В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.
- Auf, Kinder, auf!.. s"ist Zeit. Die Mutter ust schon im Saal , - крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. - Nun, nun, Faulenzer! - говорил он.
Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.
«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем подумать!»
Мне было досадно и на самого себя и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.
- Ach, lassen sie , Карл Иваныч! - закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.
Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон, - будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.
Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай - маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь. Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:
- Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.
Я совсем развеселился.
- Sind sie bald fertig? - послышался из классной голос Карла Иваныча.
Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.
Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна - наша, детская, другая - Карла Иваныча, собственная . На нашей были всех сортов книги - учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages» , в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом пошли длинные, толстые, большие и маленькие книги, - корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту - без переплета, один том истории Семилетней войны - в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.
В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это - кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.
Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.
Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь - Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.
Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он - один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю, - ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подкленные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна - изрезанная, наша, другая - новенькая, собственная , употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой - черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками - маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.
Как мне памятен этот угол! Помню заслонку в печи, отдушник в этой заслонке и шум, который он производил, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, - а каково мне?» - и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю - право, один страх хуже всякого наказания. Оглянешься на Карла Иваныча, - а он сидит себе с книгой в руке и как будто ничего не замечает.
В середине комнаты стоял стол, покрытый оборванной черной клеенкой, из-под которой во многих местах виднелись края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было несколько некрашеных, но от долгого употребления залакированных табуретов. Последняя стена была занята тремя окошками. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы мне; за дорогой - стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно большие до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, Бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками на плечах, оправил перед зеркалом свой галстук и повел нас вниз - здороваться с матушкой.

Глава II.
MAMAN

Матушка сидела в гостиной и разливала чай; одной рукой она придерживала чайник, другою - кран самовара, из которого вода текла через верх чайника на поднос. Но хотя она смотрела пристально, она не замечала этого, не замечала и того, что мы вошли.
Так много возникает воспоминаний прошедшего, когда стараешься воскресить в воображении черты любимого существа, что сквозь эти воспоминания, как сквозь слезы, смутно видишь их. Это слезы воображения. Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была в это время, мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый и белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал; но общее выражение ускользает от меня.
Налево от дивана стоял старый английский рояль; перед роялем сидела черномазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми холодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi. Ей было одиннадцать лет; она ходила в коротеньком холстинковом платьице, в беленьких, обшитых кружевом, панталончиках и октавы могла брать только arpeggio . Подле нее, вполуоборот, сидела Марья Ивановна в чепце с розовыми лентами, в голубой кацавейке и с красным сердитым лицом, которое приняло еще более строгое выражение, как только вошел Карл Иваныч. Она грозно посмотрела на него и, не отвечая на его поклон, продолжала, топая ногой, считать: «Un, deux, trois, un, deux, trois» , - еще громче и повелительнее, чем прежде.
Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обыкновению, с немецким приветствием подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, в то время как он целовал ее руку.
- Ich danke, lieber Карл Иваныч, - и, продолжая говорить по-немецки, она спросила: - Хорошо ли спали дети?
Карл Иваныч был глух на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал:
- Вы меня извините, Наталья Николаевна? Карл Иваныч, чтобы не простудить своей голой головы, никогда не снимал красной шапочки, но всякий раз, входя в гостиную, спрашивал на это позволения.
- Наденьте, Карл Иваныч... Я вас спрашиваю, хорошо ли спали дети? - сказала maman, подвинувшись к нему и довольно громко.
Но он опять ничего не слыхал, прикрыл лысину красной шапочкой и еще милее улыбался.
- Постойте на минутку, Мими, - сказала maman Марье Ивановне с улыбкой, - ничего не слышно.
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Поздоровавшись со мною, maman взяла обеими руками мою голову и откинула ее назад, потом посмотрела пристально на меня и сказала:
- Ты плакал сегодня?
Я не отвечал. Она поцеловала меня в глаза и по-немецки спросила:
- О чем ты плакал?
Когда она разговаривала с нами дружески, она всегда говорила на атом языке, который знала в совершенстве.
- Это я во сне плакал, maman, - сказал я, припоминая со всеми подробностями выдуманный сон и невольно содрогаясь при этой мысли.
Карл Иваныч подтвердил мои слова, но умолчал о сне. Поговорив еще о погоде, - разговор, в котором приняла участие и Мими, - maman положила на поднос шесть кусочков сахару для некоторых почетных слуг, стала и подошла к пяльцам, которые стояли у окна.
- Ну, ступайте теперь к папа, дети, да скажите ему, чтобы он непременно ко мне зашел, прежде чем пойдет на гумно.
Музыка, считанье и грозные взгляды опять начались, а мы пошли к папа. Пройдя комнату, удержавшую еще от времен дедушки название официантской , мы вошли в кабинет.

Глава III.
ПАПА

Он стоял подле письменного стола и, указывая на какие-то конверты, бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который, стоя на своем обычном месте, между дверью и барометром, заложив руки за спину, очень быстро и в разных направлениях шевелил пальцами.
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно - выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!
Увидев нас, папа только сказал:
- Погодите, сейчас.
И показал движением головы дверь, чтобы кто-нибудь из нас затворил ее.
- Ах, Боже мой милостивый! что с тобой нынче, Яков? - продолжал он к приказчику, подергивая плечом (у него была эта привычка). - Этот конверт со вложением восьмисот рублей...
Яков подвинул счеты, кинул восемьсот и устремил взоры на неопределенную точку, ожидая, что будет дальше.
- ...для расходов по экономии в моем отсутствии. Понимаешь? За мельницу ты должен получить тысячу рублей... так или нет? Залогов из казны ты должен получить обратно восемь тысяч; за сено, которого, по твоему же расчету, можно продать семь тысяч пудов, - кладу по сорок пять копеек, - ты получишь три тысячи; следовательно, всех денег у тебя будет сколько? Двенадцать тысяч... так или нет?
- Так точно-с, - сказал Яков.
Но по быстроте движений пальцами я заметил, что он хотел возразить; папа перебил его:
- Ну, из этих-то денег ты пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, - продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), - ты принесешь мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.) Этот же конверт с деньгами ты передаешь от меня по адресу.
Я близко стоял от стола и взглянул на надпись. Было написано: «Карлу Ивановичу Мауеру».
Должно быть, заметив, что я прочел то, чего мне знать не нужно, папа положил мне руку на плечо и легким движением показал направление прочь от стола. Я не понял, ласка ли это или замечание, на всякий же случай поцеловал большую жилистую руку, которая лежала на моем плече.
- Слушаю-с, - сказал Яков. - А какое приказание будет насчет хабаровских денег? Хабаровка была деревня maman.
- Оставить в конторе и отнюдь никуда не употреблять без моего приказания.
Яков помолчал несколько секунд; потом вдруг пальцы его завертелись с усиленной быстротой, и он, переменив выражение послушного тупоумия, с которым слушал господские приказания, на свойственное ему выражение плутоватой сметливости, подвинул к себе счеты и начал говорить:
- Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что, как вам будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите говорить, - продолжал он с расстановкой, - что должны получиться деньги с залогов, с мельницы и сена. (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так я боюсь, как бы нам не ошибиться в расчетах, - прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.
- Отчего?
- А вот изволите видеть: насчет мельницы, так, мельник уже два раза приходил ко мне отсрочки просить и Христом-богом божился, что денег у него нет... да он и теперь здесь: так не угодно ли вам будет самим с ним поговорить?
- Что же он говорит? - спросил папа, делая головою знак, что не хочет говорить с мельником.
- Да известно что, говорит, что помолу совсем не было, что какие деньжонки были, так все в плотину посадил. Что ж, коли нам его снять, судырь , так опять-таки найдем ли тут расчет? Насчет залогов изволили говорить, так я уже, кажется, вам докладывал, что наши денежки там сели и скоро их получить не придется. Я намедни посылал в город к Ивану Афанасьичу воз муки и записку об этом деле: так они опять-таки отвечают, что и рад бы стараться для Петра Александрыча, но дело не в моих руках, а что, как по всему видно, так вряд ли и через два месяца получится ваша квитанция. Насчет сена изволили говорить, положим, что и продастся на три тысячи...
Он кинул на счеты три тысячи и с минуту молчал, посматривая то на счеты, то в глаза папа с таким выражением: «Вы сами видите, как это мало! Да и на сене опять-таки проторгуем, коли его теперь продавать, вы сами изволите знать...»
Видно было, что у него еще большой запас доводов; должно быть, поэтому папа перебил его.
- Я распоряжений своих не переменю, - сказал он, - но если в получении этих денег действительно будет задержка, то, нечего делать, возьмешь из хабаровских, сколько нужно будет.
- Слушаю-с.
По выражению лица и пальцев Якова заметно было, что последнее приказание доставило ему большое удовольствие.
Яков был крепостной, весьма усердный и преданный человек; он, как и все хорошие приказчики, был до крайности скуп за своего господина и имел о выгодах господских самые странные понятия. Он вечно заботился о приращении собственности своего господина на счет собственности госпожи, стараясь доказывать, что необходимо употреблять все доходы с ее имений на Петровское (село, в котором мы жили). В настоящую минуту он торжествовал, потому что совершенно успел в этом.
Поздоровавшись, папа сказал, что будет нам в деревне баклуши бить, что мы перестали быть маленькими и что пора нам серьезно учиться.
- Вы уже знаете, я думаю, что я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, - сказал он. - Вы будете жить у бабушки, а maman с девочками остается здесь. И вы это знайте, что одно для нее будет утешение - слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.
Хотя по приготовлениям, которые за несколько дней заметны были, мы уже ожидали чего-то необыкновенного, однако новость эта поразила нас ужасно. Володя покраснел и дрожащим голосом передал поручение матушки.
«Так вот что предвещал мне мой сон! - подумал я. - Дай Бог только, чтобы не было чего-нибудь еще хуже».
Мне очень, очень жалко стало матушку, и вместе с тем мысль, что мы точно стали большие, радовала меня.
«Ежели мы нынче едем, то, верно, классов не будет; это славно! - думал я. - Однако жалко Карла Иваныча. Его, верно, отпустят, потому что иначе не приготовили бы для него конверта... Уж лучше бы век учиться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и так очень несчастлив!»
Мысли эти мелькали в моей голове; я не трогался с места и пристально смотрел на черные бантики своих башмаков.
Сказав с Карлом Иванычем еще несколько слов о понижении барометра и приказав Якову не кормить собак, с тем чтобы на прощанье выехать после обеда послушать молодых гончих, папа, против моего ожидания, послал нас учиться, утешив, однако, обещанием взять на охоту.
По дороге наверх я забежал на террасу. У дверей, на солнышке, зажмурившись, лежала любимая борзая собака отца - Милка.
- Милочка, - говорил я, лаская ее и целуя в морду, - мы нынче едем: прощай! никогда больше не увидимся.
Я расчувствовался и заплакал.

Глава IV.
КЛАССЫ

Карл Иваныч был очень не в духе. Это было заметно по его сдвинутым бровям и по тому, как он швырнул свой сюртук в комод, и как сердито подпоясался, и как сильно черкнул ногтем по книге диалогов, чтобы означить то место, до которого мы должны были вытвердить. Володя учился порядочно; я же так был расстроен, что решительно ничего не мог делать. Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen sie her?» , а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause» , - я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben sie die Zeitung nicht gelesen?» . Когда дошло дело до чистописания, я от слез, падавших на бумагу, наделал таких клякс, как будто писал водой на оберточной бумаге.
Карл Иваныч рассердился, поставил меня на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы я просил прощенья, тогда как я от слез не мог слова вымолвить; наконец, должно быть, чувствуя свою несправедливость, он ушел в комнату Николая и хлопнул дверью.
Из классной слышен был разговор в комнате дядьки.
- Ты слышал, Николай, что дети едут в Москву? - сказал Карл Иваныч, входя в комнату.
- Как же-с, слышал.
Должно быть, Николай хотел встать, потому что Карл Иваныч сказал: «Сиди, Николай!» - и вслед за этим затворил дверь. Я вышел из угла и подошел к двери подслушивать.
- Сколько ни делай добра людям, как ни будь привязан, видно, благодарности нельзя ожидать, Николай? - говорил Карл Иваныч с чувством.
Николай, сидя у окна за сапожной работой, утвердительно кивнул головой.
- Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать перед Богом, Николай, - продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, - что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные дети. Ты помнишь, Николай, когда у Володеньки была горячка, помнишь, как я девять дней, не смыкая глаз, сидел у его постели. Да! тогда я был добрый, милый Карл Иваныч, тогда я был нужен; а теперь, - прибавил он, иронически улыбаясь, - теперь дети большие стали: им надо серьезно учиться . Точно они здесь не учатся, Николай?
- Как же еще учиться, кажется, - сказал Николай, положив шило и протягивая обеими руками дратвы.
- Да, теперь я не нужен стал, меня и надо прогнать; а где обещания? где благодарность? Наталью Николаевну я уважаю и люблю, Николай, - сказал он, прикладывая руку к груди, - да что она?.. ее воля в этом доме все равно, что вот это, - при этом он с выразительным жестом кинул на пол обрезок кожи. - Я знаю, чьи это штуки и отчего я стал не нужен: оттого, что я не льщу и не потакаю во всем, как иные люди. Я привык всегда и перед всеми говорить правду, - сказал он гордо. - Бог с ними! Оттого, что меня не будет, они не разбогатеют, а я, Бог милостив, найду себе кусок хлеба... не так ли, Николай?
Николай поднял голову и посмотрел на Карла Иваныча так, как будто желая удостовериться, действительно ли может он найти кусок хлеба, - но ничего не сказал.
Много и долго говорил в этом духе Карл Иваныч: говорил о том, как лучше умели ценить его заслуги у какого-то генерала, где он прежде жил (мне очень больно было это слышать), говорил о Саксонии, о своих родителях, о друге своем портном Schönheit и т. д. и т. д.

12-го августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой – из сахарной бумаги на палке – по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, – думал я, – я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, – прошептал я, – как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка – какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

– Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, – крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. – Nu, nun, Faulenzer! – говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!»

Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

– Ach, lassen Sie, Карл Иваныч! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон – будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай – маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

– Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Ясовсем развеселился.

– Sind Sie bald fertig? – послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Яживо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная . На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages», в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, – корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту– без переплета, один том истории Семилетней войны – в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это – кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, аккуратно лежит на своем месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь – Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.

Бывало, он меня не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он – один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю – ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.

На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна – изрезанная, наша, другая – новенькая, собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой – черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками – маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

Толстой Лев Николаевич, рассказ "Детство" которого мы опишем в этой статье, является одним из титанов классической русской литературы. Это автор таких известных произведений, как "Анна Каренина" и "Война и мир". Перед писателем открылся путь в мир литературы именно благодаря интересующей нас повести, а также проницательному редактору "Современника" Некрасову Николаю Алексеевичу, который опубликовал произведение Льва Николаевича Толстого "Детство" в 1852 году.

История создания произведения

Лев Николаевич в 1851 году отправляется на Кавказ вместе с Николаем, своим братом. В то время там шли бои с горцами. Атмосфера Кавказа вдохновляет молодого 23-летнего писателя к творчеству. Но он создает не просто произведение, посвященное войне, что было бы закономерно. Совсем другого характера сочинение пишет Лев Николаевич Толстой. Повесть "Детство" - ностальгическое произведение, которое создано в жанре псевдоавтобиографии.

Через год, после нескольких корректур, первый труд начинающего писателя готов. Он отправляет свою рукопись в "Современник", культовый журнал того времени, возглавляет редакцию которого Некрасов Николай Алексеевич. Сразу же этот опытный литератор замечает талантливое произведение "Детство" Льва Николаевича Толстого и публикует на страницах журнала повесть никому не известного писателя. Так в нашей стране появился великий автор художественной литературы, прозаик, известный на весь мир.

В "Современнике" позже будет издано "Отрочество" (в 1854 году), а также "Юность" (1857 год). Они продолжат историю становления личности и жизни Николеньки Иртеньева, главного героя. Однако именно "Детство" Льва Николаевича Толстого - произведение, с которого все начиналось.

Начало повести "Детство"

Прескверным для главного героя было утро 12 августа. Разбудил его громкий хлопок, раздавшийся прямо над ухом. Это Карл Иванович, учитель, затеял у кровати юного барина охоту на мух. Жутко злится Николенька на своего педагога. Карл Иванович ему ненавистен, он не терпит его красной шапочки, которую учитель носит для того, чтобы не простудить свои больные уши; пестрого халата, хлопушки для мух из сахарной бумаги и немецкой речи.

Карл Иванович

Карл Иванович, посмеиваясь, щекочет пятки Николеньки. Рассеивается сонный дурман, и мальчик не может уже представить, как мог ненавидеть всего несколько мгновений назад Карла Ивановича, своего доброго педагога. Уже 12 лет живет немец в их доме. Он научил мальчика и Володю, его старшего брата, всему тому, что знает сам.

Так в жизни Николеньки Иртеньева начинается еще один день. Ему минуло три дня назад десять лет. Описывается пора его детства.

Представление членов семьи Иртеньевых

Карл Иванович после небольших приготовлений выводит своих воспитанников (Володю и Николеньку) поздороваться с Натальей Николаевной, матушкой.

Прекрасно помнит главный герой ее карие добрые глаза, сухую нежную руку, которой она часто ласкала сыновей, а также родинку на шее, находящуюся в месте, где волосы начинают виться. Наталья Николаевна принимается разливать чай по кружкам. Любочка, младшая сестра Николеньки, музицирует в той же комнате. Вместе с ней здесь находится Мими, ее гувернантка (Марья Ивановна), особа пренеприятнейшая, как считает молодой Иртеньев.

Николенька, поцеловав ручку мамы, отправляется в кабинет отца. Петр Алексеевич - крупный помещик. Он решает с самого утра с Яковом, приказчиком, сельскохозяйственные дела. Восхищается Николенька, какой статный и высокий его папа, какая у него жилистая большая рука и спокойный ровный голос. Отец напоминает мальчику о том, что они отправляются в Москву сегодня ночью.

Продолжает свое произведение писатель. Ниже представлено его фото. Лев Николаевич Толстой ("Детство") рассказывает о следующих событиях в жизни мальчиков - героев интересующего нас произведения.

Володя и Николенька должны отправиться в город

Дело в том, что Володя и Николенька уже взрослые. Оставаться в деревне им больше нельзя. Поэтому отец отвезет их в город, где они получат хорошее образование, обучатся манерам, принятым в свете. Мальчик рад отправиться в таинственную Москву. Огорчает его только расставание с Карлом Ивановичем, которого он любит так же, как отца, а также с матушкой. Учителя увольняют после многолетней службы. Выросшим Иртеньевым он уже не нужен.

Утренний урок

Мальчику не позволяют настроиться на урок утренние переживания. Он забывает напрочь диалог, выученный заранее, а тетрадь по чистописанию становится чернильной лужей из-за слез, накапавших на нее. В довершение этого сумбурного утра появляется на пороге классной комнаты Гриша - юродивый, завсегдатай поместья родителей мальчика. Он стучит костылем, говорит несвязные предсказания и напрашивается, по обыкновению, на обед к Наталье Николаевне.

Иртеньевы отправляются на охоту

"Детство" Льва Николаевича Толстого продолжается эпизодом охоты. В полном составе семейство Иртеньевых отправляется на природу. Очень любит Николенька такие поездки. Сегодня к тому же с ними находится матушка вместе с девочками - Любочкой, сестричкой, и Катенькой, дочкой гувернантки, к которой мальчик испытывает первые любовные чувства.

Взрослые после неудачной охоты (главный герой спугнул ненароком зайца) принимаются за обед, а дети начинают играть в Робинзона. Николенька в это время проявляет неловкие знаки внимания к Катеньке, но девочка не потакает ухаживаниям маленького барина.

Рисование

Детей по возвращении домой занимают рисованием. Только синяя краска достается Николеньке, и он хочет изобразить события этого дня. Мальчик рисует сперва синего зайца, после чего превращает его в куст, который, в свою очередь, трансформируется в дерево, затем в скирд и наконец в облако. Рисунок в результате признается негодным, и его выбрасывают.

Карл Иванович остается

В доме в это время разыгрывается драма с Карлом Ивановичем, учителем, которого решено было накануне уволить. Лев Николаевич Толстой ("Детство") так описывает эту историю. Немец, оскорбленный, отправился жаловаться на неблагодарность Петру Николаевичу, однако так разволновался, что позабыл все слова на русском языке, разрыдался и пообещал без жалованья служить, только бы его не разлучали с воспитанниками. Петр Николаевич, пожалев старика, решил взять в Москву учителя и закрепить прежнее жалованье за ним. Восстановлена справедливость. Главный герой произведения счастлив.

Дружба двух Наталий

Рассказчик после изложенных выше событий знакомит нас еще с одной обитательницей дома родителей Николеньки - Натальей Савишной, экономкой. Когда-то это была просто дворовая девка, Наташка, жившая в селе Хабаровка, где выросла Наталья Николаевна, мать мальчика. Молодую крестьянку по просьбе отца девушки, кларнетиста, взяли в дом. Когда мама Николеньки родилась, та стала ее няней. Так зародилась сердечная дружба двух Наталий - крепостной и барышни. А когда Наталья Николаевна в благодарность за годы службы написала вольную Савишне, та разрыдалась, так как не захотела ни в какую уходить со двора.

Прощание с домом

Николенька, глядя сквозь годы, признает, что в детстве любви Савишны не ценил. И сегодня, перед отъездом прощаясь с ней, он лишь бегло целует в чепец заплаканную старушку.

Мальчик жаждет скорее приехать в Москву, отправиться навстречу приключениям. Николенька, выглядывая из коляски, видит свою маму в голубенькой развевающейся косыночке, которую она поддерживает рукой. Мальчик тогда не подозревал, что в последний раз видит свою маму такой.

Николенька и Володя в Москве

Начинается московский эпизод в жизни молодых Иртеньевых. И вот на пути мальчиков встает первое тревожное испытание - знакомство с родней, находящейся в городе. Володя и Николенька сначала отправляются к бабушке княгине. Для родственницы каждый из них готовит подарок. Николенька для нее сочиняет стихотворение. Сначала оно ему кажется вполне сносным, однако к моменту чтения на публике мальчик практически убежден, что стихи получились лживые и скверные. Но ведь это неправда! Николенька, конечно, уважает и любит бабушку, однако вовсе не так, как свою матушку.

Знакомство с дальними родственниками, новая любовь

Мальчики знакомятся в ее доме с дальними родственниками - очень красивым и статным, несмотря на то что ему уже исполнилось семьдесят лет, Иваном Ивановичем, князем; а также Корнаковой, желчной княгиней. Николенька и Володя чуть позже также знакомятся со своими одногодками, братьями Ивиными, принимают участие в их играх, видят настоящие танцы, а Николенька вторично влюбляется. Предметом его обожания теперь является Сонечка Валахина.

Он думает о ней всякий раз перед сном. Это серьезно, убежден Николенька Ирнетьев.

Смерть матушки

Вот уже полгода мальчики живут у бабушки в московском доме. Нарушает их бурную жизнь письмо из деревни. Мать мальчиков пишет, что серьезно заболела, сочтены ее дни, и просит своего супруга привезти как можно скорее в деревню детей. Петр Алексеевич сразу же мчится к жене. Однако ее застают родные уже в бреду. Наталья Николаевна никого не узнает, не видит ничего, и в страшных муках умирает в тот же день.

Похороны Натальи Николаевны

Самые тяжелые воспоминания оставили в душе Николеньки похороны матушки. Много людей собралось на них, зачем-то все плакали, жалели сироток, молились. Николенька вскрикивает сквозь годы о том, что они не имели права плакать о ней и говорить так. Ведь, по сути, никому не было дела до их горя и ее смерти. Да и сам Николенька осознать происходящее не мог. Он пишет, вспоминая о том времени, что презирал себя за то, что не ощущал чувства горечи.

Николенька видит в гробу свою маменьку и не может примириться с тем, что это восковое и желтое лицо принадлежит той, которую мальчик любил сильнее всех на свете. В ужасе страшно кричит крестьянская девочка, когда ее подносят к покойнице. Кричит и выбегает из комнаты и главный герой, пораженный отчаянием перед загадкой смерти и горькой истиной.

Выделялась среди присутствующих седая старушка, которая не плакала, а только стояла на коленях в уголке и бесшумно молилась. Это была Наталья Савишна, человек, истинно любивший умершую. Она скончалась через некоторое время - умерла спокойно и тихо, приготовившись за месяц к своим похоронам. И теперь ее могилка находится в именье, недалеко от места, где похоронена мать Николеньки.

Конец детства

Повесть "Детство" Льва Николаевича Толстого завершают следующие события. Весь дом через 3 дня после похорон переезжает в Москву. Посещая потом деревню, мальчик всегда приходит на могилу своей матушки.

Продолжилась тем же чередом жизнь Иртеньевых. Утром они вставали в своих комнатах, завтракали за столом, гуляли по дорожкам и засыпали в теплых постелях с приходом ночи. Кажется, что все осталось так же, как было... только не стало маменьки. Детство ушло вместе с ней.

Так заканчивает Лев Николаевич Толстой "Детство". Следующие две части ("Отрочество" и "Юность") продолжают рассказывать о жизни главного героя. Произведение (Лев Николаевич Толстой, "Детство") является частью данной трилогии. Завершает ее "Юность", опубликованная в 1857 году.

"Диалектика души"

"Детство" (Лев Николаевич Толстой), главы которого вкратце были описаны нами, - произведение, в котором Толстой использовал впервые прием, названный критиками впоследствии "диалектикой души". Изображая состояние главного героя, Лев Николаевич применяет внутренний монолог, свидетельствующий об изменении настроений Николеньки от печали к радости, от злости к чувству стыда и неловкости. Именно эти внезапные и быстрые изменения ("диалектику души") автор будет использовать в наиболее известных своих произведениях в дальнейшем. Рассказ Льва Николаевича Толстого "Детство" считается очень важным в творчестве этого писателя.

Детство Льва Толстого сложно назвать безоблачным, но воспоминания о нем, изложенное в трилогии, имеют трогательный и чувственный характер.

Семья

Его воспитанием в основном занимались опекунши, а не родные мама и папа. Лев Николаевич родился в благополучной дворянской семье, где стал четвертым ребенком. Его братья Николай, Сергей и Дмитрий были старше совсем ненамного. При родах последнего ребенка, дочери Марии, мать будущего писателя скончалась. На тот момент ему еще не исполнилось и двух лет.

Детство Льва Толстого прошло в Ясной Поляне, родовом Ненадолго после смерти матери отец с детьми переехал в Москву, но спустя некоторое время скончался, и будущий писатель с братьями и сестрой были вынуждены вернуть в Тульскую губернию, где их воспитанием продолжила заниматься дальняя родственница.

После смерти отца к ней присоединилась графиня Остен-Сакен А.М. Но и это было непоследнее в череде пережитого. В связи со смертью графини все семейство переехало на воспитание к новому опекуну в Казань, к сестре отца Юшковой П.И.

"Детство"

С первого взгляда можно сделать вывод, что детство Льва Николаевича Толстого прошло в тяжелой, гнетущей обстановке. Но это не совсем верно. Дело в том, что именно свои детские годы описал в одноименном рассказе граф Толстой.

В нежной, чувственной манере он рассказал о своих переживаниях и тяготах, о мыслях и первой влюбленности. Это был непервый опыт в написании рассказов, но именно «Детство» Льва Толстого было опубликовано первым. Это произошло в 1852 году.

Повествование ведется от имени десятилетнего Николеньки, мальчика из благополучной состоятельной семьи, образованием которого занимается строгий наставник - немец Карл Иванович.

В начале повествования ребенок знакомит читателей не только с главными героями (мама, папа, сестра, братья, прислуга), но и со своими чувствами (влюбленность, обида, стеснение). Описывает уклад и быт обычной дворянской семьи и ее окружения.

В последних главах рассказа повествуется о скоропостижной кончине матери Николая, о его восприятии страшной действительности и резком взрослении.

Творчество

В будущем из-под пера автора выйдут знаменитейшие «Война и мир», «Анна Каренина», огромное количество статей, рассказов и размышлений на тему жизненного уклада, личного отношения к мирскому. «Детство» Льва Толстого, кстати, не только было его трогательным воспоминанием о прошедшем, но и стало стартовым произведением для создания трилогии, в которую вошли «Юность» и «Отрочество».

Критика

Важно отметить, что первая критика на эти произведения была далеко не однозначна. С одной стороны, были опубликованы восторженные рецензии на трилогию, которую написал Лев Толстой. «Детство» (отзывы на него вышли первыми) получило одобрение маститых на тот момент литературных деятелей, но спустя время, как ни странно, некоторые из них мнение поменяли.





Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта