Главная » Отношения » «Давай убьем детей и будем жить долго и счастливо. «Давай убьем детей и будем жить долго и счастливо Перевод с английского Елены Петровой

«Давай убьем детей и будем жить долго и счастливо. «Давай убьем детей и будем жить долго и счастливо Перевод с английского Елены Петровой


Джулиан Барнс

Шум времени

Посвящается Пат

Кому слушать,

Кому на ус мотать,

А кому горькую пить.

THE NOISE OF TIME

All rights reserved

Перевод с английского Елены Петровой

Роман великий в буквальном смысле слова, доподлинный шедевр от автора удостоенного Букеровской премии «Предчувствия конца». Казалось бы, прочел и не так много страниц – а будто прожил целую жизнь.

The Guardian

В Великобритании гремит новая книга Джулиана Барнса, посвященная Шостаковичу и его жизни в эпохи террора и оттепели. Но амбиции Барнса, конечно, выше, чем сочинение беллетризованной биографии великого композитора в год его юбилея. Барнс лишь играет в осведомленного биографа, и зыбкая почва советской истории, во многом состоящей из непроверенной информации и откровенного вранья, подходит для этого как нельзя лучше: правд много, выбирай любую, другой человек по определению – непостижимая тайна.

Тем более что случай Шостаковича – особенный: Барнс во многом опирается на скандальное «Свидетельство» Соломона Волкова, которому композитор свои мемуары то ли надиктовал, то ли надиктовал отчасти, а то ли вовсе не надиктовывал. Так или иначе, у автора есть лицензия художника на любые фантазии, и возможность залезть в голову придуманного им Шостаковича позволяет Барнсу написать то, что он хочет: величественное размышление о правилах выживания в тоталитарном обществе, о том, как делается искусство, и, конечно, о конформизме.

Барнс, влюбленный в русскую литературу, учивший язык и даже бывавший в СССР, проявляет впечатляющее владение контекстом. На уровне имен, фактов, топонимов – это необходимый минимум, – но не только: в понимании устройства быта, системы отношений, каких-то лингвистических особенностей. Барнс то и дело козыряет фразами вроде «рыбак рыбака видит издалека», «горбатого могила исправит» или «жизнь прожить – не поле перейти» («Живаго» он, конечно, читал внимательно). И когда герой начинает подверстывать к своим рассуждениям стихотворение Евтушенко про Галилея, в этом вдруг чудится не кропотливая подготовка британского интеллектуала, а какое-то совершенно аутентичное прекраснодушие советского интеллигента.

Станислав Зельвенский (Афиша Daily / Мозг)

Не просто роман о музыке, но музыкальный роман. История изложена в трех частях, сливающихся, как трезвучие.

The Times

Гюстав Флобер умер на 59-м году жизни. В этом возрасте знаменитый писатель Джулиан Барнс, чьим божеством был и остается Флобер, написал роман о том, как Артур Конан Дойль расследует настоящее преступление. Барнсу исполнилось 70 – и он выпустил роман о Шостаковиче. Роман имеет мандельштамовское название – «Шум времени».

Барнс, неустанно возносящий хвалу не только Флоберу, но и русской литературе, намекает в названии сразу на три культурно-исторических уровня. Первый – сам Мандельштам, погибший в лагере через год после 1937-го, когда Шостакович балансировал на краю гибели. Второй – музыка Шостаковича, которую советские упыри обозвали «сумбуром», то есть шумом. Наконец, шум страшного XX века, из которого Шостакович извлекал музыку – и от которого, конечно, пытался бежать.

Кирилл Кобрин (bbcrussian.com / Книги Лондона)

Роман обманчиво скромного объема… Барнс снова начал с чистого листа.

The Daily Telegraph

Барнс начал свою книгу попыткой некоего нестандартного строения – дал на первых страницах дайджест тем жизни Шостаковича, которые потом всплывают в подробном изложении. Это попытка построить книгу о композиторе именно музыкально, лейтмотивно. Один из таких мотивов – воспоминание о даче родителей Шостаковича, в которой были просторные комнаты, но маленькие окна: произошло как бы смешение двух мер, метров и сантиметров. Так и в позднейшей жизни композитора разворачивается эта тема: громадное дарование, втиснутое в оковы мелочной и враждебной опеки.

И все-таки Барнс видит своего героя победителем. Сквозной афоризм проходит через книгу: история – это шепот музыки, который заглушает шум времени.

Борис Парамонов (Радио «Свобода»)

Безусловно один из лучших романов Барнса.

Sunday Times

Это отвечает не только моему эстетическому восприятию, но и моим интересам – дух книги лучше выражать посредством стиля, путем использования определенных оборотов речи, немного странных оборотов, которые подчас могут напоминать переводной текст. Именно это, по-моему, дает читателю чувство времени и места. Мне не хочется писать нечто вроде «он прошел по такой-то улице, свернул налево и увидел напротив знаменитую старую кондитерскую или что-то там еще». Я не создаю атмосферу времени и места таким образом. Уверен, что гораздо лучше делать это посредством прозы. Любой читатель способен понять, о чем идет речь, смысл совершенно ясен, однако формулировки чуть отличаются от привычных, и вы думаете: «Да, я сейчас в России». По крайней мере, я очень надеюсь, что вы это почувствуете.

Замечательная книга, я предвзято изначально отнеслась, подумала как может европейский писатель понять нашу русскую многогранную душу, особенно когда у меня не срослось с Джозеф М.

Кутзее - Осень в Петербурге. Щепетильно отнеслась к самой идеи, влезть иностранцу в голову к русскому гению в российских условиях (согласитесь, что с конца 19 века и до текущих дней наша страна все повидала на своем веку). Немного отвлекусь на Достоевского, Кутзее выставил его немного на грани сумасшествия (иначе как Достоевский смог бы влезть в душевные чертоги разума у своих героев). У меня произошел диссонанс реальности с вымыслом, особенно после посещения квартиры-музея Достоевского, где писатель представлен любителем чая и громким смехом. Не поверила я в историю Кутзее.

Книга Барнса о нашем русском композиторе Д. Д. Шостаковиче. Что знает Барнс о композиторе, как он смог заглянуть к нему в душу и заочно написать такой сокровенный роман, сложно объяснить. Скорее всего повлияло то, что он изучал русский язык, литературу и даже посещал СССР. Можно ли назвать такую маленькую книжечку романом (хочется больше страниц), меня впечатлил автор умением сплести в едино биографический материал и исторические реалии.

Кто для меня Шостакович? Это советский композитор, написавший "Ленинградкую" симфонию, которая звучала во время Второй Мировой войны. Боязнь, что Барнс полезет не в ту степь, пугала, настораживала изначально. Но мало кто знает, что ДДШ начал сочинять симфонию до начала Второй Мировой. Позднее он признается, что симфония в целом посвящена ужасам тоталитарного режима, к которому относится не только фашизм. И я считаю с этим предисловием надо подходить к чтению этой книги и узнать возможно сокровенные мысли композитора.

Если вернутся к содержанию, то автор коснулся трех важных лет в жизни композитора. Как пишет автор "1936; 1948; 1960. До него добирались каждые двенадцать лет." - 1936 и последующий год, ожидание, что за тобой приедет машину и ты больше никогда не увидишь своих близких. Заранее готовый чемодан и ожидание ареста не в доме, а на лестничной площадке у лифта. Любимое время властей забирать людей ночью, без предупреждения. Когда все знают, что этого можно ожидать с нынешней властью Сталина, и ты покрываешься холодным потом от любого скрипа тормозов во дворе. Тоталитарный ужас. - 1948 г. Приглашение Сталиным на поездку в Нью-Йорк на Всемирный культурный конгресс, где композитор наделен важной миссией, показать советское искусство и отстаивать интересы "оптимистичного" советского гражданина светлого будущего. ДДШ читал заготовленные статьи, в которых отрекался от любимого Стравинского (чей фотографический портрет держал в ящике письменного стола), протестовал против капиталистического формализма. Автором представлен взгляд композитора на ситуацию, когда заграницей набрасывались на него с вопросами, "признайтесь, что вас здесь понимают, а там не дают свободу мысли и творчества". Но Дмитрий Дмитриевич, всегда помнил о своей семье, о том, что он русский композитор и писал исключительно на нас. Легко кричать из-за бугра о гнете и несвободе, а потом бежать отдыхать "в свои комфортабельные американские апартаменты, с честью выполнив дневную норму трудов во имя свободы и мира во всем мире " (в данном случае он рассуждает о Набокове, который его вызывал на открытый и честный разговор "по душам" на публике). - 1960 г. Предложение от Хрущева занять должность в Союзе композиторов, но для этого надо вступить в партию, что ему просто пришлось сделать, до этого он держался и оттягивал этот момент. Позднее в одном из своих интервью его сын рассказал, что "отец плакал в жизни только два раза: когда хоронили его любимую жену и когда он принес домой партбилет". И в книге мы видим большое сожаление, что он стал тем, кого всегда не любил (шишкой, разъезжающей на машине с водителей, человеком, которого одолевают бесконечными слезливыми просьбами, где он не может отказать). Рассуждения о том, что он уже слишком долго живет, что все значимое сотворил. Горечь, тоска и бесконечный стыд за идейное отступничество (подпись под опалой Солженицена, Сахарова, возвращается часто в мыслях к отвергнутому Стравинскому).

Автор написал интересную историю, местами напоминает дневник, мысли хочется перечитать. После прочтения сопереживаешь малодушию Шостаковича, которым он себя клеймил. А что я знала о ДДШ, что он один из протеже власти с непоколебимым авторитетом, другой стороны даже представляла.

Люди, с ним не знакомые или далекие от музыкальных кругов, считали, вероятно, что нанесенная ему в тридцать шестом году травма осталась далеко в прошлом. Он совершил серьезную ошибку, написав «Леди Макбет Мценского уезда», и Власть, как положено, его раскритиковала. В качестве покаяния он сочинил творческий ответ советского художника на справедливую критику. Позже, во время войны, написал Седьмую симфонию, чей антифашистский посыл волной прокатился по всему миру. А посему он был прощен.
Но те, кому знакомы механизмы религии, а стало быть, и Власти, понимали, что к чему. Грешника можно и обелить, но это не значит, что грех как таковой стерт раз и навсегда, отнюдь нет. Если самый маститый отечественный композитор совершает подобные грехи, то насколько пагубно их влияние, насколько опасны они для окружающих? Грехи нельзя оставлять анонимными и забывать; их нужно привязывать к именам и сохранять в памяти, чтобы другим неповадно было. А посему «Сумбур вместо музыки» отразили в школьных учебниках и включили в консерваторский курс истории музыки.
Да и главному грешнику недолго оставалось плыть по жизни без руля и без ветрил. Кто искушен в богослужебной риторике, кто с должным вниманием изучил формулировки редакционной статьи в «Правде», тот не мог не заметить косвенной отсылки к музыке для кино. В свое время Сталин высоко оценил созданное Дмитрием Дмитриевичем музыкальное сопровождение трилогии о Максиме, а Жданов, как известно, по утрам будил жену, наигрывая на рояле «Песню о встречном». С точки зрения партийно-правительственной верхушки, у Дмитрия Дмитриевича еще не все было потеряно; он сохранял способность сочинять – под неусыпным руководством - понятную, реалистичную музыку. Искусство, как постановил Ленин, принадлежит народу, причем из всех искусств важнейшим для советского человека является кино, а отнюдь не опера. А посему Дмитрий Дмитриевич нынче трудился под неусыпным руководством – и вот результат: в сороковом году ему вручили орден Трудового Красного Знамени за музыку к кинофильмам. Если он будет и впредь идти верной дорогой, то за этой наградой непременно последуют многие другие.

Пятого января тысяча девятьсот сорок восьмого года, через двенадцать лет после краткого появления на оперном спектакле «Леди Макбет», Сталин и сопровождающие его лица вновь почтили своим присутствием Большой театр, на сей раз – чтобы послушать оперу Вано Мурадели «Великая дружба». Композитор, а по совместительству председатель Музфонда гордился своим гармоничным, патриотическим произведением, проникнутым духом соцреализма. Опера, заказанная к тридцатой годовщине Октября, уже два месяца с большим успехом шла на главных сценических площадках. Ее фабулу составляло укрепление советской власти на Северном Кавказе в период Гражданской войны.
Грузин по рождению, Мурадели знал историю своего народа; к несчастью для композитора, Сталин, тоже сын Грузии, знал историю гораздо лучше. Мурадели показал, как грузины и осетины противостояли Рабоче-Крестьянской Красной армии, тогда как Сталин – не в последнюю очередь потому, что мать его была осетинкой, – располагал доподлинными сведениями о том, что с восемнадцатого по двадцатый год грузины и осетины рука об руку с российскими большевиками сражались за дело Революции. А контрреволюционную деятельность вели чеченцы и ингуши, которые являлись помехой для укрепления дружбы народов будущего Советского Союза.
К этой историко-политической ошибке у Мурадели добавилась столь же непростительная музыкальная. В свою оперу он включил лезгинку, твердо зная, что это любимый танец Сталина. Но вместо того, чтобы выбрать подлинную, всем знакомую лезгинку и тем самым прославить богатство культурных традиций Кавказа, композитор самонадеянно решил изобрести собственный танец «в духе лезгинки».
Через пять дней Жданов провел совещание деятелей советской музыки с участием семидесяти композиторов и музыковедов с целью обсуждения непрекращающегося тлетворного влияния формализма; еще через несколько дней Политбюро ЦК ВКП(б) опубликовало официальное постановление «Об опере „Великая дружба" В. Мурадели». Из него автор заключил, что его музыка далеко не столь гармонична и патриотична, как ему думалось, да еще при этом крякает и ухает почище, чем у некоторых. Его тоже заклеймили отъявленным формалистом за «увлечение сумбурными, невропатическими сочетаниями» и потакание вкусам узкой прослойки «специалистов и музыкальных гурманов». Торопясь спасти свою шкуру, не говоря уже о карьере, Мурадели не нашел ничего лучше, как выступить с заявлением. Его, дескать, совратили, сбили с пути истинного – в первую голову Дмитрий Дмитриевич Шостакович, а если конкретно, то сочинение указанного композитора, «Леди Макбет Мценского уезда».
Товарищ Жданов еще раз напомнил отечественным музыкальным деятелям, что критика, прозвучавшая в тридцать шестом году в редакционной статье газеты «Правды», не утратила своей актуальности: народу требуется гармоничная, приятная слуху музыка, а не «сумбур». Неблагополучное состояние современной советской музыки докладчик связал с такими фигурами, как Шостакович, Прокофьев, Хачатурян, Мясковский и Шебалин. Их музыку он сравнил со звуками бормашины и «музыкальной душегубки».

Жизнь вошла в послевоенное русло, а значит, мир вновь перевернулся с ног на голову; вернулся Террор, а вместе с ним вернулось безумие. На внеочередном съезде Союза композиторов один музыковед, провинившийся тем, что по наивности написал хвалебную книгу о Дмитрии Дмитриевиче, в униженном отчаянии заявил, что ноги его никогда не было в доме Шостаковича. Подтвердить это заявление он попросил композитора Юрия Левитина. Левитин «с чистой совестью» показал, что данный музыковед никогда не дышал тлетворным воздухом квартиры главного формалиста.

На съезде мишенью критики сделались его Восьмая симфония и Шестая симфония Прокофьева. Темой обеих была война, трагическая и страшная, как показывали эти опусы. Но композиторам-формалистам недоставало понимания – как же мало они понимают, – что война величественна и триумфальна, она заслуживает прославления! А эти двое впадают в «нездоровый индивидуализм» и «пессимизм». Участвовать в съезде Союза композиторов он не собирался. Потому что приболел. Но на самом деле потому, что был близок к самоубийству. Направил съезду письмо с извинениями. Извинения были отклонены. Более того, съезд заявил о намерении продолжать работу вплоть до личной явки записного рецидивиста Дмитрия Дмитриевича Шостаковича: в случае необходимости предполагалось созвать консилиум с целью диагностики и лечения. «И от судеб защиты нет» – отправился он на съезд. Его предупредили, чтобы готовился к публичному покаянию. Идя к трибуне, он пытался придумать, что бы такое сказать, и тут ему в руку сунули готовый текст речи. Он монотонно бубнил в микрофон. Обещал в будущем писать мелодичную музыку для Народа, следуя указаниям Партии. В середине своего выступления поднял голову от официальной бумажки, обвел глазами зал и беспомощно выговорил:
– Мне всегда кажется, что, когда я пишу искренне и так, как чувствую, тогда моя музыка не может быть «против» Народа и что в конечном счете я и сам – представитель… пусть в малой степени… нашего Народа.

Со съезда он вернулся в полубессознательном состоянии. Его сместили с профессорских постов в консерваториях Москвы и Ленинграда. Он подумал, что лучше, наверное, лечь на дно. Однако вместо этого взялся – по примеру Баха – писать прелюдии и фуги. Естественно, первым делом им устроили разнос: его обвинили в искажении «окружающей действительности». А он все не мог забыть слова – отчасти свои собственные, отчасти напечатанные для него на бумажке, – которые слетали у него с языка в последние недели. Он не просто принял критику своих произведений, но и встретил ее аплодисментами. По сути дела, он отрекся от «Леди Макбет». И вспомнил, что сказал в свое время знакомому композитору о честности художественной и честности личной, а также о роли каждой.

Теперь, после годичной опалы, у него состоялся Второй Разговор с Властью. Гром, вопреки известной поговорке, грянул из тучи, а не из навозной кучи. Шестнадцатого марта сорок девятого года сидели они дома с Ниной и композитором Левитиным. Зазвонил телефон; он снял трубку, послушал, нахмурился и объявил жене и гостю:
– Сталин будет говорить.
Нита ринулась в другую комнату к параллельному аппарату.
– Дмитрий Дмитриевич, – раздался голос Власти, – как ваше здоровье?
– Спасибо, Иосиф Виссарионович, все хорошо. Только живот побаливает.
– Это не дело. Вас осмотрит доктор.
– Да нет, спасибо. Мне ничего не нужно. У меня все есть.
– Что ж, хорошо.
Наступила пауза. Потом тот же голос с сильным грузинским акцентом, что ни день звучавший из миллионов громкоговорителей и радиоточек, осведомился, известно ли ему, что в Нью-Йорке намечается Всемирный конгресс деятелей науки и культуры в защиту мира. Он ответил: да, известно.
– И что вы по этому поводу думаете?
– Я думаю, Иосиф Виссарионович, что мир всегда лучше войны.
– Хорошо. Значит, вы с радостью войдете в состав нашей делегации.
– Нет, к сожалению, я не смогу.
– Вы не сможете?
– Мне уже задавал этот вопрос товарищ Молотов. Я сказал ему, что неважно себя чувствую и полететь не смогу.
– В таком случае, повторяю, мы пришлем к вам доктора.
– Дело не в этом. Меня сильно укачивает. Я не выношу перелеты.
– Это не проблема. Доктор пропишет вам таблетки.
– Спасибо за вашу заботу.
– Значит, вы согласны?
Он умолк. Какая-то часть сознания подсказывала, что один неверный слог может привести его в лагеря, а другая часть, как ни удивительно, страха не чувствовала.
– Нет, я действительно не смогу, Иосиф Виссарионович. По другой причине.
– Да?
– У меня фрака нет. Без фрака невозможно выступать перед публикой. Сожалею, но в данный момент я не располагаю средствами.
– Фрак – это не в моей прямой компетенции, Дмитрий Дмитриевич, но я уверен, что в ателье Управления делами ЦК партии концертный костюм вам обеспечат, не переживайте.
– Но, к сожалению, есть и другая причина.
– Что же является истинной причиной вашего отказа от поездки?
Да, вполне возможно, что Сталин знал не все.
– Видите ли, дело в том, что положение у меня весьма непростое. Там, в Америке, мои сочинения звучат постоянно, а у нас – нет. Мне будет трудно отвечать на провокационные вопросы американских корреспондентов. Как я поеду, когда моя музыка у нас не исполняется?
– Что вы имеете в виду, Дмитрий Дмитриевич? Почему ваши произведения не исполняются?
– Они запрещены. Наряду с произведениями некоторых других членов Союза композиторов.
– Запрещены? Кто запретил?
– Главрепертком. Еще в прошлом году, четырнадцатого февраля. Существует целый перечень сочинений, запрещенных к исполнению. Из-за этого концертные организации, как вы понимаете, Иосиф Виссарионович, отказываются включать в программы и остальные мои произведения. А музыканты боятся их играть. Так что меня, можно сказать, внесли в черный список. И ряд моих коллег тоже.
– От кого конкретно исходило такое указание?
– По всей видимости, от правительства.
– Нет, – отозвался голос Власти. – Мы таких указаний не давали.
Власть погрузилась в раздумья; он не мешал.
– Нет. Это ошибка. Мы призовем к порядку товарищей цензоров. Ни одно из ваших сочинений не запрещено. Их можно исполнять беспрепятственно. Как всегда.
Чуть ли не в тот же день ему, как и другим композиторам, прислали копию первоначального постановления. К ней был прикреплен документ, в котором данное постановление отменялось как ошибочное, а Главреперткому объявлялся выговор. На документе стояла подпись: «Председатель Совета министров СССР И. Сталин».
А посему пришлось лететь в Нью-Йорк.

По его наблюдениям, грубость и тирания всегда идут рука об руку. Он для себя отметил, что Ленин, когда надиктовывал свое политическое завещание и рассматривал кандидатуры возможных преемников, подчеркнул, что Сталин «слишком груб». Возмутительно, кстати, что в музыкальном мире дирижеров подчас восторженно называют «диктаторами». Грубить оркестранту, который старается, как может, недопустимо. А сами тираны, эти повелители дирижерской палочки, упиваются своим хамством, как будто оркестр только тогда хорошо играет, когда его погоняют кнутом издевок и унижений.
Всех переплюнул Тосканини. Вживую этого дирижера он не видел – знал его только по записям. У того все было не так: темп, дух, нюансировка… Тосканини рубил музыку, как винегрет, да еще поливал отвратным соусом. Это не на шутку злило. Однажды «маэстро» прислал ему запись Седьмой симфонии. В ответном письме пришлось указать на многочисленные недочеты исполнения. Получил ли великий дирижер это письмо, а если получил, то вник ли в его суть, так и осталось неизвестным. Счел, видимо, что в письме по определению должны содержаться одни дифирамбы, потому как довольно скоро в Москву прилетела радостная весть: Дмитрий Дмитриевич Шостакович избран почетным членом Тосканиниевского общества! И сразу на него посыпались бандероли с подарочными граммофонными записями музыкальных произведений под управлением именитого погонщика рабов. Пластинки эти он даже не слушал, а просто складывал в стопку, чтобы потом передарить. Не друзьям, конечно, а кое-кому из знакомых, людям особого сорта, которые, как он знал наперед, будут в восторге.
Дело было не в amour propre и касалось, собственно, не только музыки. Некоторые дирижеры орали и матерились на оркестрантов, закатывали сцены, грозились уволить первого кларнетиста за опоздание. А оркестранты, вынужденные с этим мириться, распускали байки за спиной у дирижера, выставляя того «настоящим зверем». Со временем они и сами начинали разделять убеждение этого повелителя палочки в том, что могут сносно играть только под свист кнута. Это сбившееся в кучу стадо мазохистов, которые нет-нет да и обменивались между собой ироническими замечаниями, в целом восхищалось своим вожаком за его благородство и высокие идеалы, понимание цели, способность к более широкому взгляду, нежели у того, кто корпит у себя в кабинете, протирая штаны за письменным столом. Пусть маэстро изредка, только в силу необходимости, проявляет крутой нрав, но он – великий вожак, за ним нужно следовать. И кто после этого станет отрицать, что оркестр – это микрокосм, слепок общества?

Когда таким дирижерам, готовым наорать даже на партитуру, мерещилась ошибка или погрешность, у него, как у композитора, был наготове ритуальный, вежливый ответ, за долгие годы отточенный до совершенства.
Ему представлялся следующий диалог.
Власть: Послушайте, мы сделали революцию!
Гражданин Второй Гобой: Да, конечно, ваша революция прекрасна. Это гигантский шаг вперед по сравнению с тем, что было прежде. В самом деле, огромное достижение. Только вот время от времени меня посещает мысль… Возможно, я глубоко заблуждаюсь… но так ли уж необходимо расстреливать всех этих инженеров, военачальников, ученых, музыковедов? Гноить миллионы в лагерях, используя сограждан как рабов и загоняя их до смерти, всем и каждому внушать страх, выбивать ложные признания – и все под знаменем революции? Сотни людей каждую ночь ждут, что их выдернут из постели, заберут в Большой дом или на Лубянку, под пытками вынудят подписать сфабрикованные доносы, а потом убьют выстрелом в затылок? Поймите, я просто недоумеваю.
Власть: Да-да, мне понятна ваша позиция. Вы совершенно правы. Но давайте пока оставим как есть. А к следующему разу я учту ваше замечание.

Не один год он произносил за новогодним столом свой обычный тост. Триста шестьдесят четыре дня в году страна волей-неволей ежедневно внимала безумным заверениям Власти: что все к лучшему в этом лучшем из миров; что рай на земле уже построен – ну или вот-вот будет построен, как только срубим очередной лес, и вокруг разлетятся миллионы щепок, и останется всего ничего – расстрелять еще пару тысяч вредителей. Что настанут лучшие времена – нет, вроде бы уже настали. А на триста шестьдесят пятый день он, поднимая бокал, торжественно говорил: «Выпьем за то, чтобы только не лучше!»

Россия, конечно, и прежде знавала тиранов; из-за этого в народе пышным цветом расцвела ирония. Как говорится, «Россия – родина слонов». Все изобретения были сделаны в России, потому что… ну, во-первых, это Россия, где предрассудками никого не удивишь; а во-вторых, потому, что нынче это уже Советская Россия, страна с самым высоким уровнем общественного развития за всю историю человечества: естественно, все открытия делаются именно здесь. Когда автомобильный концерн Форда отказался от выпуска «Модели „А"», Страна Советов скупила все производственные мощности, и – о чудо! – миру явились подлинные, разработанные в СССР двадцатиместные автобусы и легкие грузовики! То же самое – в тракторостроении: с американских конвейеров, вывезенных из Америки и собранных американскими специалистами, вдруг стали сходить трактора отечественного производства. Или, например, скопировали фотоаппарат «лейка» – и тут же родился ФЭД, названный так в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского и оттого совсем уж отечественный. Кто сказал, что время чудес прошло? И ведь все перечисленное достигнуто за счет названий – их преобразующая сила поистине революционна. Или взять, к примеру, всем известный французский батон. Многие годы только так его и называли. Но в один прекрасный день французский батон с прилавков исчез. Вместо него появился «городской батон» – естественно, один к одному, но уже в качестве патриотического продукта советских городов.

Когда говорить правду стало невозможно (поскольку это каралось смертью), пришлось ее маскировать. В еврейской народной традиции маской отчаяния служит танец. А здесь маской правды сделалась ирония. Потому что на нее слух тирана обычно не настроен. Поколение старых большевиков, которые делали Революцию, того не понимало; отчасти по этой причине среди них было особенно много жертв. Нынешнее поколение, его собственное, улавливало ситуацию на интуитивном уровне. А посему, дав согласие лететь в Нью-Йорк, он на следующий же день написал письмо следующего содержания:

Дорогой Иосиф Виссарионович!
Прежде всего, примите, пожалуйста, мою сердечную благодарность за вчерашний разговор. Вы меня очень поддержали, так как предстоящая поездка в Америку сильно меня беспокоила. Я горжусь оказанным мне доверием и обязуюсь его оправдать. Для меня большая честь выступать от имени великого советского народа за дело мира. Мое недомогание не сможет помешать выполнению столь ответственной миссии.
Ставя свою подпись, он усомнился, что Великий Вождь и Учитель прочтет это самолично. Видимо, ему передадут общий смысл, а письмо подошьют в соответствующую папку и отправят с глаз долой в архив. Там оно, вероятно, исчезнет на десятилетия, а возможно, и на двести миллиардов лет, после чего кто-нибудь его прочтет и станет ломать голову: что же, в самом-то деле, хотел этим сказать отправитель?

В идеале молодой человек не должен быть ироничным. У молодых ирония препятствует развитию, притупляет воображение. Жизнь лучше начинать с открытым забралом, с верой в других, с оптимизмом, с доверительностью ко всем и во всем. А уж потом, придя к пониманию вещей и людей, можно культивировать в себе ироничность. Естественный ход человеческой жизни – от оптимизма к пессимизму, а ироничность помогает смягчить пессимизм, помогает достичь равновесия, гармонии.
Но этот мир не идеален, а потому ирония разрастается здесь неожиданным и странным образом. За одну ночь, как гриб; беспощадно, как раковая опухоль.

Сарказм опасен для того, кто им пользуется, потому что воспринимается как язык саботажника и вредителя. А ирония где-то, в чем-то (надеялся он) дает возможность сохранить все ценное, даже в ту пору, когда шум времени гремит так, что вылетают оконные стекла. И что же для него ценно? Музыка, семья, любовь. Любовь, семья, музыка. Порядок приоритетов может меняться. Способна ли ирония защитить его музыку? Настолько, насколько ирония остается тайным языком, позволяющим пронести ценности мимо нежелательных ушей. Но существовать исключительно в качестве кода она не может: порой в высказывании нужна прямолинейность. Способна ли ирония защитить его детей? Максима, десятилетнего, на школьном экзамене по музыке заставили прилюдно очернять отца. Тогда какой прок от иронии для Гали с Максимом?
А любовь… не его собственные неловкие, сбивчивые, взахлеб, докучливые объяснения в любви, а любовь как таковая: он всегда считал, что любовь как природная стихия несокрушима и что перед лицом нависшей угрозы возможно ее защитить, прикрыть, укутать иронией. Теперь уверенности в этом поубавилось. Коль скоро тирания так преуспела в разрушении, что ей стоит разрушить заодно и любовь, умышленно или походя? Тирания требует любви к партии, к государству, к Великому Вождю и Рулевому, к народу. Но от таких великих, благородных, бескорыстных, безусловных «любовей» отвлекает любовь к единственному человеку, буржуазная и волюнтаристская. И в нынешней обстановке людям постоянно угрожает опасность не сохранить себя целиком. Если их последовательно терроризировать, они мутируют, съеживаются, усыхают – все это приемы выживания. А посему пребывал он не то что в тревоге, а зачастую в лютом страхе: в страхе оттого, что любовь доживает последние дни.

Лес рубят – щепки летят: так приговаривают строители социализма. А вдруг, опустив топор, ты увидишь, что извел весь лес на щепки?

В разгар войны он написал «Шесть романсов на стихи английских поэтов» – из тех произведений, которые запретил Главрепертком, а впоследствии разрешил Сталин. Пятый романс был на шестьдесят шестой сонет Шекспира: «Измучась всем, я умереть хочу…» Как русский человек, он любил Шекспира и хорошо знал его творчество по переводам Пастернака. Когда Пастернак читал со сцены шестьдесят шестой сонет, публика трепетно вслушивалась в первые два четверостишия и напряженно ждала девятой строки:
И вспоминать, что мысли замкнут рот.
В этом месте включались все: кто едва слышно, кто шепотом, самые храбрые – фортиссимо, но никто не сомневался в истинности этих слов, никто не хотел, чтобы его мыслям замыкали рот.
Да, Шекспира он любил; еще до войны написал музыку к спектаклю «Гамлет». Кто бы усомнился в глубоком шекспировском понимании человеческой души, жизненных обстоятельств? Удалось ли хоть кому-нибудь превзойти «Короля Лира» в изображении всеобъемлющего крушения человеческих иллюзий? Нет, не так: не крушения, ведь крушение предполагает внезапный глубинный кризис, а людские иллюзии скорее крошатся, постепенно угасая. Процесс это долгий и мучительный, зубная боль души. Но зуб можно вырвать – и боль пройдет. А иллюзии, уже мертвые, загнивают внутри нас, источая зловоние. Нам никуда не деться от их привкуса и запаха. Мы вечно таскаем их с собой. Он-то – безусловно.
Мыслимо ли не любить Шекспира? Хотя бы за то, что Шекспир любил музыку. Она пронизывает все его пьесы, даже трагедии. Взять хотя бы тот миг, когда Лир под звуки музыки стряхивает с себя безумие… А «Венецианский купец», где Шекспир прямо говорит: тот, у кого нет музыки в душе, способен на грабеж, измену, хитрость, и верить такому нельзя. Потому-то тираны ненавидят музыку, как ни пытаются изображать иное. Впрочем, поэзию они ненавидят еще сильнее. К сожалению, он не смог присутствовать на том вечере ленинградских поэтов, когда при появлении Ахматовой слушатели вскочили как один и устроили овацию. Сталин, когда ему доложили, в бешенстве потребовал ответа: «Кто организовал вставание?» А еще сильнее, чем поэзии, тираны чураются и боятся театра: «Кто организовал вставание?» Шекспир держит зеркало перед природой, а кому охота видеть собственное отражение? Немудрено, что «Гамлет» долгое время оставался под запретом; Сталин не выносил эту трагедию почти так же яростно, как «Макбета».
Однако при всем том Шекспир, не знающий себе равных в изображении стоящих по колено в крови тиранов, был немного наивен. Потому что эти чудовища у него терзались сомнениями, дурными снами, угрызениями совести, чувством вины. Им являлись духи убиенных. Но в реальной жизни, в условиях реального террора, откуда возьмется неспокойная совесть? Откуда возьмутся дурные сны? Это всего лишь сентиментальность, ложный оптимизм, надежда увидеть мир таким, как нам хочется, а не таким, как есть. Среди тех, кто машет топором так, что щепки летят, кто у себя за письменным столом в Большом доме покуривает «Беломор», кто подписывает приказы и делает телефонные звонки, кто ставит точку в твоем деле, а заодно и в жизни, – много ли меж ними таких, кто истерзан дурными снами или хоть раз видел перед собой чей-то укоризненный дух?

Как сказано у Ильфа и Петрова, «надо не только любить советскую власть, надо сделать так, чтобы и она вас полюбила». Его самого советская власть никогда не любила. Происхождение подкачало: из либеральной интеллигенции подозрительного града Санкт-Ленинбурга. Чистота рабоче-крестьянской крови ценилась у советской власти не меньше, чем арийская чистота у нацистов. А кроме того, ему хватало самомнения (или глупости) подмечать и запоминать, что вчерашние слова партии зачастую идут вразрез с сегодняшними. Ему хотелось жить в окружении музыки, родных и друзей – самое простое желание, но совершенно несбыточное. Кому-то постоянно требовалось обрабатывать его душу, равно как и души остальных. Кому-то требовалось, чтобы он перековался подобно рабам-строителям Беломорско-Балтийского канала. Кому-то требовался «оптимистический Шостакович». Мир утопает в крови и навозной жиже, а ты знай улыбайся. Но у художника другая душевная организация: пессимистическая, нервная. Значит, кому-то требуется отлучить тебя от искусства. Однако людей искусства, которые не имеют ничего общего с искусством, и так расплодилось в избытке! Как говорил Чехов, если вам подают кофе, не старайтесь искать в нем пиво.
Да и политические навыки не у всех есть: он, к примеру, не научился лизать сапоги, не умел выгадывать момент, чтобы начать плести сети против безвинных или предавать друзей. Для таких задач лучше подходит кто-нибудь вроде Хренникова. Тихон Николаевич Хренников: композитор с чиновничьей душой. Слух у Хренникова посредственный, зато нюх на власть абсолютный. Поговаривают, будто он – креатура самого Сталина, у которого чутье на подобные назначения. Как говорится, рыбак рыбака…
Кроме всего прочего, Хренникову повезло родиться в семье барышников. Он с детства знал, как угождать покупателям лошадей, а позже – и тем, кто, имея ослиные уши, давал указания по композиции. С середины тридцатых он громил художников куда более самобытных и талантливых, чем какой-то Шостакович, а уж получив от Сталина в сорок восьмом году кресло первого секретаря Союза композиторов, еще и забрал себе официальную власть. Руководил гонениями на формалистов и безродных космополитов, прикрываясь словоблудием, от которого вянут уши. Мешал росту, давил творчество, рушил семьи…
Но его пониманию власти можно только позавидовать; тут ему нет равных. В магазинах висят таблички: «ПРОДАВЕЦ И ПОКУПАТЕЛЬ, БУДЬТЕ ВЗАИМНО ВЕЖЛИВЫ». Но продавец всегда важнее: покупателей много, а он один. Аналогично: композиторов много, а первый секретарь один. Со своими коллегами Хренников держится как продавец, никогда не читавший табличек о вежливости. В своем мирке он добился неограниченного влияния: и карает, и милует. И как любой образцовый чиновник, неукоснительно поворачивается вслед за властью.

Лауреат Букеровской премии, безупречный стилист, оригинальный мыслитель и просто едва ли не главный современный писатель Великобритании Джулиан Барнс выпустил роман «Шум времени» о русском композиторе Дмитрии Шостаковиче и Советской России. Книга выйдет в конце августа в издательстве «Иностранка». «Лента.ру» публикует фрагмент романа Джулиана Барнса.

Он переключил внимание на водительское ухо. Водитель на Западе - слуга. Водитель в Советском Союзе - представитель хорошо оплачиваемой, престижной профессии. После войны многие механики-фронтовики подались в шоферы. С персональным водителем следует обращаться уважительно. Ни слова критики о его манере вождения или состоянии автомобиля: малейшее замечание - и машину недели на две отгонят в ремонт по причине какой-то таинственной поломки. Полагается также закрывать глаза на то, что твой персональный водитель, когда его услуги не требуются, скорее всего, подхалтуривает где-нибудь в городе. Короче говоря, положено перед ним заискивать, и это справедливо: в каком-то смысле он важнее тебя. Некоторые водители достигли таких высот, что поднанимают собственных водителей. А может ли композитор достичь таких высот, чтобы за него сочиняли музыку другие? Вероятно, может: всякие ходят слухи. Поговаривают, что Хренников так занят пресмыкательством перед Властью, что успевает лишь набрасывать основную тему, а оркестровку поручает другим. Быть может, так оно и есть, только разница невелика: возьмись Хренников оркестровать самостоятельно - ни лучше, ни хуже все равно не выйдет.

Хренников по-прежнему на коне. Ждановский прихвостень, который рьяно угрожает и запугивает; который не щадит даже своего бывшего педагога Шебалина; который держится так потому, что одним росчерком пера может лишить композиторов права на приобретение нотной бумаги. Хренников был замечен Сталиным: рыбак рыбака видит издалека.

Те, кому случалось попадать в зависимость от Хренникова как от продавца нотной бумаги, охотно рассказывали одну историю про первого секретаря Союза композиторов. Однажды вызвали его в Кремль для обсуждения кандидатур на Сталинскую премию. Как водится, список был подготовлен правлением союза, но окончательное решение оставалось за Сталиным. По непонятной причине в тот раз Сталин сбросил отеческую маску Рулевого, чтобы указать продавцу нотной бумаги на его место. Хренникова провели в кабинет; Сталин и бровью не повел - сделал вид, что погружен в работу. Хренников задергался. Сталин поднял взгляд. Хренников стал что-то бубнить насчет списка. В ответ Сталин, как говорится, пригвоздил его взглядом. И Хренников обделался. В ужасе пробормотал надуманное извинение и пулей вылетел из кабинета Власти. За дверью ожидали двое дюжих санитаров, привычных к таким конфузам: его подхватили под белы руки, отволокли в санузел, подмыли из шланга, дали отдышаться и вернули брюки.

Конечно, ничего сверхъестественного в этом не было. Нельзя осуждать человека, если его пробрал понос в присутствии тирана, которому ничего не стоит по собственной прихоти стереть в порошок любого. Нет, Тихон Николаевич Хренников заслуживал презрения по другой причине: о своем позоре он рассказывал с восторгом.

Теперь Сталин ушел в мир иной, Жданов тоже, культ личности развенчали, но Хренников по-прежнему сидит в своем кресле: непотопляемый, он лебезит перед новыми хозяевами, как лебезил перед старыми, признает, что да, были, вероятно, допущены отдельные перегибы, которые теперь благополучно исправлены. Вне сомнения, Хренников переживет их всех, но когда-нибудь и он отойдет в мир иной. Правда, нужно учитывать, что закон природы может дрогнуть и Хренников будет жить вечно, как постоянный и необходимый символ восхищения советской властью, сумевший сделать так, чтобы и советская власть его полюбила. Если даже не сам Хренников, то его двойники и потомки будут жить вечно, вне зависимости от каких-либо перемен.

Приятно думать, что смерть тебе не страшна. Страшна жизнь, а не смерть. По его мнению, людям нужно чаще задумываться о смерти, чтобы свыкнуться с этой мыслью. А допускать, чтобы смерть подкрадывалась к тебе незаметно, - это не лучшее решение. С ней надо быть накоротке. О ней надо говорить: либо словами, либо - как в его случае - музыкой. Чем раньше начнешь задумываться о смерти, тем меньше наделаешь ошибок.

Впрочем, нельзя сказать, что сам он полностью избежал ошибок.

А иногда начинало казаться, что, не зацикливайся он на смерти, ошибок было бы совершено ровно столько же.

А иногда начинало казаться, что как раз смерть и страшит его сильнее, чем все остальное.

Одной из его ошибок был второй брак. Нита умерла; не прошло и года, как скончалась мама. Два самых ощутимых женских присутствия в его жизни, которые давали ему направление, наставление, защиту. Одиночество угнетало. Его оперу («Леди Макбет Мценского уезда» - прим. «Ленты.ру» ) зарубили вторично. Он знал, что неспособен на легкие отношения с женщинами; ему требовалось, чтобы рядом была жена. А посему, возглавляя жюри конкурса на звание лучшего сводного хора в рамках Всемирного фестиваля молодежи и студентов, он приметил Маргариту. Некоторые находили в ней сходство с Ниной Васильевной; он этого не видел. Она работала в ЦК комсомола, и, по всей вероятности, ему подложили ее с умыслом, хотя это его не оправдывает. Музыкой она не увлекалась и почти не интересовалась. Пыталась угождать, но безуспешно. Его друзья, которым она сразу не приглянулась, порицали этот брак, зарегистрированный, надо признать, внезапно и тайно. Галя и Максим (дочь и сын композитора - прим. «Ленты.ру» ) приняли ее в штыки (да и можно ли было ожидать иного, если она так стремительно заняла место их матери?); у нее так и не получилось наладить с ними контакт. Однажды, когда она стала на них жаловаться, он с непроницаемым выражением лица предложил:

Давай убьем детей и будем жить долго и счастливо.

Маргарита эту ремарку не поняла и даже, как видно, не уловила юмора.

Они расстались, а потом и развелись. Виноват в этом был он один. Это он создал для Маргариты невыносимые условия. От одиночества лез на стенку. Дело известное.

Он не только устраивал турниры по волейболу, но и судил теннисные матчи. Однажды отдыхал в правительственном санатории в Крыму и там выступил в роли теннисного арбитра. На корт ежедневно выходил генерал армии Серов, который тогда занимал должность председателя КГБ. Если генерал оспаривал судейские возгласы «аут» или «линия», он, упиваясь своей временной властью, неизменно осаживал главного чекиста фразой: «С судьей не спорят!» Это были крайне редкие разговоры с Властью, которые доставляли ему истинное наслаждение.

Был ли он тогда наивен? Разумеется, да. Но он так привык к угрозам, шантажу и злобствованиям, что утратил бдительность в отношении похвал и здравиц, а зря. Таких доверчивых, как он, оказалось немало. Когда Никита разоблачил культ личности, когда сталинские перегибы были признаны на официальном уровне, а некоторые жертвы посмертно реабилитированы, когда заключенные стали возвращаться из лагерей, когда напечатали «Один день Ивана Денисовича», мыслимо ли было осуждать тех, у кого появилась надежда? И пусть низвержение Сталина означало возрождение Ленина, пусть изменения политического курса зачастую ставили своей целью просто сбить с толку противников, пусть рассказ Солженицына, насколько можно судить, лакировал действительность, а правда была в десять раз страшнее - пусть так, но не могли же мужчины и женщины перестать надеяться, перестать верить, что новые правители будут лучше старых?

И в ту пору к нему, конечно, потянулись цепкие руки. Видите, Дмитрий Дмитриевич, насколько изменилась жизнь, вас окружили почетом, вы - национальное достояние, мы выпускаем вас за рубеж как посланника Советского Союза для получения премий и ученых степеней: видите, как вас ценят? Мы полагаем, вас устраивает и дача, и персональный водитель; не желаете ли еще чего, Дмитрий Дмитриевич, выпейте еще рюмочку, можем чокаться, сколько душе угодно, автомобиль подождет. Жизнь при Первом секретаре стала неизмеримо лучше, вы согласны? И по любым меркам он вынужден был отвечать утвердительно. Жизнь действительно изменилась к лучшему, как изменилась бы жизнь заключенного, если б в карцер к нему бросили сокамерника, разрешили подтягиваться на решетке, чтобы глотнуть осеннего воздуха, и приставили другого вертухая, который не плюет в баланду, - по крайней мере, на глазах у зэков. Да, в этом смысле жизнь изменилась к лучшему. Вот потому-то, Дмитрий Дмитриевич, Партия хочет прижать вас к груди. Все мы помним, как вам доставалось в годы культа личности, но Партия не чужда конструктивной самокритики. Мы живем в счастливое время. От вас требуется всего лишь признать, что Партия уже не та, что прежде. Это ведь не чрезмерное требование, правда, Дмитрий Дмитриевич?

Дмитрий Дмитриевич. Много лет назад он должен был стать Ярославом Дмитриевичем. Но отец с матерью спасовали перед настырным священником. С одной стороны, можно сказать, что у себя в доме они, как положено, проявили вежливость и должное благочестие. Но с другой стороны, можно сказать иначе: что родился он - точнее, был крещен - под звездой малодушия.

Для его Третьего и Последнего Разговора с Властью был выбран Петр Николаевич Поспелов. Член Политбюро ЦК, главный партийный идеолог сороковых, бывший редактор газеты «Правда», автор некой книжицы того же типа, что и труды, рекомендованные в свое время товарищем Трошиным. Внешность не одиозная, из шести его орденов Ленина красуется на груди только один. Перед тем как стать горячим приверженцем Хрущева, был горячим приверженцем Сталина. Мог бегло объяснить, как победа Сталина над Троцким помогла сохранить чистоту марксизма-ленинизма в Советском Союзе. Нынче Сталин не в чести, зато Ленин опять в чести. Пара новых поворотов штурвала - и Никита Кукурузник тоже выйдет из доверия; еще немного - и, наверное, воскреснут Сталин и сталинизм. А такие вот Поспеловы, равно как и Хренниковы, почуют любой сдвиг, пока им еще и не пахнет, будут припадать ухом к земле, высматривать удобный момент и облизывать палец, чтобы понять, откуда ветер дует.

Дмитрий Дмитриевич Шостакович (справа) с внуком Дмитрием и сыном Максимом

Вы - крупнейший из ныне живущих отечественных композиторов. Это признается всеми. Ваши тяжелые времена остались в прошлом. Вот почему это так важно.

Не понимаю.

Дмитрий Дмитриевич, мы знаем, что вас не миновали определенные последствия культа личности. Хотя, должен заметить, ваше положение было прочнее, чем у многих.

Уверяю вас, я этого не ощущал.

Вот потому-то для вас очень важно возглавить Союз композиторов. Чтобы продемонстрировать конец культа личности. Скажу прямо, Дмитрий Дмитриевич: чтобы те перемены, которые произошли под руководством Первого секретаря, стали необратимыми, их следует подкрепить публичными заявлениями и назначениями вроде вашего.

Я всегда с готовностью подпишу какое-нибудь письмо.

Вы прекрасно понимаете: речь не об этом.

Сказал - и усомнился, что до Поспелова дойдет эта аллюзия; и в самом деле, тот лишь недоверчиво хмыкнул.

Уверен, мы сможем перебороть вашу природную скромность, Дмитрий Дмитриевич. Но это отдельный разговор.

Перевод с английского Елены Петровой

Павел Басинский и Михаил Визель прочитали роман одного из крупнейших современных британских писателей pоман о крупнейшем русском композиторе, и подумали о разном

Фото: фрагмент обложки книги Джулиан Барнс «Шум времени»

Джулиан Барнс. «Шум времени»

Перевод с английского Е. Петровой – М., Иностранка, 2016.

Павел Басинский

В воскресенье исполнилось 110 лет со дня рождения Дмитрия Шостаковича . В этом номере «РГ» выходит интервью Игоря Вирабова с живущим в США музыковедом и историком культуры Соломоном Волковым , автором книг «Свидетельство» и «Шостакович и Сталин». Первая была опубликована на английском языке в 1979 году («Мемуары Дмитрия Шостаковича, записанные и отредактированные Соломоном Волковым») и вызвала эффект разорвавшейся бомбы.

В ней предстал «другой» Шостакович, отрицательно относившийся к власти, резко высказывающийся о коллегах по цеху советских композиторов.

О книге много спорили, но так или иначе она задала иную тональность разговора о Шостаковиче как личности.
Интерес к личности Шостаковича невероятно велик в англоязычном мире. Именно к личности, а не только к музыке. О Шостаковиче снимаются художественные фильмы («Доказательство» с Беном Кингсли, 1988), ставятся пьесы («Мастер-класс» Дэвида Паунала, 1983), выходят объемные труды (Элизабет Уилсон Shostakovich: A Life Remembered, 1994, переиздан в 2006). И, наконец, пишутся романы (Уильям Воллман Europe Central, 2005).

Литература о Шостаковиче в Англии существует во всех мыслимых жанрах, и список этот пополняется. В этом году в Англии вышел новый роман о Шостаковиче. Его автор — без всякого преувеличения уже живой классик английской прозы Джулиан Барнс . Его называют «апостолом постмодернизма». Его романы «История мира в 101/2 главах», «Англия, Англия», «Попугай Флобера», «Предчувствие конца» и другие переводятся на языки всех стран, где только интересуются литературой. В России Барнс переведен весь, и его новая книга «Шум времени» не стала исключением, вышла в издательстве «Иностранка» через несколько месяцев после английского издания. На нее уже появились восторженные отклики — Кирилл Кобрин , «Уровни Барнса». Она занимает одно из первых мест в рейтингах книгопродаж.

О ней говорят, о ней спорят, что сегодня происходит нечасто даже с русскими бестселлерами. И это прекрасно! Это говорит о культурном уровне нашего читателя, который чутко отзывается на актуальные новинки мировой литературы.

Если бы не одно «но»…

Сам же Соломон Волков в интервью «РГ» задается вопросом: почему роман о Шостаковиче написал Барнс, а не, например, Андрей Битов? Битов в 90-е годы написал о Шостаковиче замечательное эссе, но почему он не написал о нем роман? Ведь и Битова можно назвать нашим «апостолом постмодернизма». Из его «Пушкинского дома» во многом вышел русский литературный постмодерн. А постмодерн как раз и предполагает игру в жанры, нарушение привычных жанровых границ. Барнсу в этом году исполнилось 70 лет. Писатель, как говорится, весьма почтенный. Но это не мешает ему обложиться книгами, как студенту, консультироваться с ведущими биографами Шостаковича, проникаться духом и атмосферой страны, в которой он никогда не бывал…

Лично мне «Шум времени» не показался самым выдающимся произведением Барнса. Но я снимаю шляпу перед писателем, настолько влюбленным в русскую культуру. И композиционно роман выстроен идеально — как трехчастное музыкальное произведение и одновременно как полемическая антитеза названию скандальной статьи в газете «Правда» 1936 года «Сумбур вместо музыки», в которой разгромили оперу Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Барнс считает, что музыка, и вообще творчество, это то, что остается поверх сумбура или «шума» времени. Вытекающая из «шума времени» (кстати, это название Барнс прямо заимствует у Осипа Мандельштама) музыка одновременно и связана с ним, и независима от него.

Вопрос, почему этот роман не написал Андрей Битов, конечно, риторический. Не написал и не написал. Никто не может диктовать художнику его замыслы. Но

почему такой роман не написал н и к т о из русских писателей?

Почему его не написал… выберите любое имя из , и других . Внутреннего «заказа» не было? А почему у Барнса он был?

Любопытно, что еще в 1972 году другой «апостол русского постмодерна» объявил, что он написал роман «Дмитрий Шостакович», но рукопись была украдена в электричке вместе с авоськой, где лежали две бутылки бормотухи. Поскольку электричка была центральным местом действия повести «Москва-Петушки», эта мистификация имела большой успех. И до сих пор

Венедикт Ерофеев остается единственным автором русского романа о Шостаковиче.

Как бы существующего… Как бы романа…

Это и есть русский постмодерн. Сравните его с английским и найдите два отличия.

Отличие первое. Английский постмодернист относится к культурному материалу, с которым он работает, бережно и серьезно. А к герою романа — трепетно и душевно. Для него это не «знак» и не «концепт». Только не думайте, что я осуждаю Ерофеева. Просто его любимым героем был «Венечка», а не «Шостакович». А в романе Барнса самое сильное — это как раз трепетная любовь к Шостаковичу. И за это мой русский слух прощает ему и «бескрайние снежные равнины», и «Россию — родину слонов», и прочие трюизмы, которых, конечно, не было бы в романе условного Битова.

Отличие второе. Английский постмодернист серьезно относится не только к самому себе, но и к жанру. Джулиан Барнс не устает искать себя в новых трансформациях жанров — в данном случае в жанре non/fiction. Русский писатель любит себя больше всех, а жанры использует только для самовыражения. А самовыражаться на фоне Шостаковича как-то сложно, согласитесь.

Газета The Guardian написала о новом романе Барнса: «Великий роман в буквальном смысле этого слова» . Англичане не скупятся на похвалы себе. Серьезно к себе относятся…

***

Михаил Визель:

В 2016 году исполнилось , одного из крупнейших композиторов XX века, отразивший в своей музыке все его сложности и противоречия.

Неудивительно, что Джулиан Барнс , один из крупнейших веков, также отразивший в своих романах все противоречия рубежа модернистской и постмодернистской эпох, взялся написать о нем роман. Особенно если учесть, что Барнс, чьё отрочество пришлось на , в колледже изучал русский язык, а став профессиональным писателем, запоем читал - что хорошо видно в этом его «русском романе».

Oн полон русских поговорок, бережно возвращенных переводчиком обратно в родную почву, и неожиданно тонких и точных подробностей. Например, пассажиры мягкого вагона (то есть – привилегированные пассажиры) вышли покурить на перрон; их очень интересует, когда же они поедут дальше - но

они ни за что не спросят об этом дежурного по вокзалу, опасаясь, что их примут за шпионов.

Удивить может лишь то, какую форму придал британский автор своему роману о русском композиторе. Это не столько классический роман с диалогами и сюжетными линиями, сколько трехчастная симфония. Первая часть называется «В лифте», вторая — «В самолете», третья — «В автомобиле». И через все три части проходит одна тема: диалог творца с властью. Или, по-русски – «поэт и царь».
Раскрывается эта тема в трех частях по-разному. Вот герой сидит ночью на лестничной клетке с чемоданчиком, ожидая, что за ним сейчас «придут», как пришли за его покровителем, (и не желая, чтобы это произошло на глазах жены и годовалой дочери). Вот он уже после войны летит в самолете в США, чтобы читать по бумажке написанные для него чужие речи. А вот он уже в хрущёвские времена едет в персональной «волге» с шофером. Но «звучит» этот диалог всегда одинаково: власть грубит и ломит (причем с каждым разом все тоньше и все изощренее), композитор уклоняется. Причем тоже все изобретательнее.

Барнс не случайно приводит несколько раз любимый ответ Шостаковича в спорах с дирижерами, слишком настаивающих на собственных трактовках его сочинений.





Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта