Главная » Красота и здоровье » Накануне. Духовный мир человека в произведениях василия белова Роман кануны

Накануне. Духовный мир человека в произведениях василия белова Роман кануны

В середине же 70-х годов Белов приступает к роману о деревне конца 20-х годов. Подобных романов в советской литературе раз-два и обчёлся, для восстановления верной картины они жадно нужны. Как же сложилось это у Белова?

«Кануны» (1976). – Очень медлительное, околичное начало. Белов пишет роман в доверчивом убеждении, что вся дробная, неторопливая описательная манера русской прозы – незыблема и будет действовать постоянно и без отказа. С этнографической обстоятельностью описываются устройство обширных изб и крытых дворов северной деревни, одежды, ручные занятия (с ними идут и в гости), обряды святочные, масленичные, бытовые отношения – и диалоги (всё – живое, достоверное). Всё новые фигуры, множество имён и отчеств, недосужий читатель не охватит, не запомнит. Во всём этом устоялся вековой уют.

Василий Иванович Белов

Но вовремя, тут же, посылает нам автор и первые сигналы тревоги. В сельсовет (отнятый дом купца) прислана (декабрь 1927) замысловатая директива: с наличным составом (их, партийных в селе, три человека) обсудить материалы XV съезда партии и проявить своё отношение к линии оппозиции (троцкистской). А вот и Игнат Сопронов – уполномоченный от уездного исполкома и он же секретарь волостной партячейки. И первые кандидаты в «лишенцы» (лишённые избирательных прав) – как это неуклюже и тупо врезается в деревенскую обыдёнщину. И верна атмосфера того (ещё недалёкого от революции и Гражданской войны) года: всё более жестокие, грубые забавы мужской молодёжи; и распущенный поп «Рыжко», заправила в картёжной игре, при обиде же спешит жаловаться в сельсовет. А лишенцы везут обжалование в Москву (недавний свой деревенский Штырь угодил в курьеры при канцелярии ЦИКа). Вставлен (но никак не по сроку) и отбор церковных ценностей, правда – мельком.

Соха и крест Василия Белова

По закону объёмного повествования ведёт нас Белов и в саму Москву, и в пролетарскую семью, и в литейный цех большого завода, – причём работа формовщика изображена с достоверной точностью, с какой Белов обычно пишет лишь о деревне: с большим знанием смысла каждого фрагмента деревенской жизни и любованием ею, что служит сохрану всего этого быта в нашей исторической памяти. Тут и – как «утром по всему селу из печных труб пахнет испеченными караваями». Тут и типичные частушки раннесоветского времени. Тут – и обильная свадьба со всеми обрядами – а коммунист Сопронов врезается во время венчания – и от царских врат предлагает тут же провести собрание граждан. Выставить его не смеют – и он читает обращение о помощи китайским революционерам. – Тут и – традиционные сельские масленичные гонки на санях.

К весне рождается и приходит в действие крестьянский творческий сюжет: ближе 10 вёрст нет мельницы, так построить свою ветряную! – да такую, «чтоб молола даже при самом слабом "травяном" ветре». Молодой Павел Пачин давно искал и вот заприметил в лесу «великую сосну», которая одна только и может пойти на столп. И нам подарены прекрасные страницы русской прозы: как развивается замысел, как сговариваются начинатели большого дела – и всегда рискованного (можно разориться), и ещё не дано им предвидеть, насколько опасно рискованного в советское время. Затея кипуче развивается, охватывая всю деревню исконной общей работою – помочами в трудном деле. Всё это протекает перед нами как нестираемая трудовая поэма (несколько разбавленная обильным частушечным смехом).

Когда же в селе разражается направляемое с советских верхов «движение бедноты» (теперь «будут народ делить на три разряда») – автор оглядчиво сужает размах проблемы, отъединяет Сопронова от других коммунистов села, от председателя волисполкома, и все разрушительные действия Сопронова сводятся к его личной злости и мести, до того, что «бедноту» он стягивает как бы по единоличной воле. (И этот одиночный злодей тут же наказан: переизбран с секретаря ячейки и уехал из села.)

Начало второй части романа производит странное впечатление беспорядочных метаний автора, как будто в робости или растерянности перед задуманным объёмом: с чего и как продолжать? – ведь надо успеть охватить все стороны той жизни. Перекидывается в Москву (вполне бестелесную). Рваные картинки: мимоходная женитьба пролетария Штыря; его озорство с заводским гудком; и он же – в президиуме заводского митинга по борьбе с троцкистской оппозицией; прискакивает представитель из ЦК товарищ Шуб – и вдруг оказывается тоже троцкистом; однако успевает заарканить Штыря к себе в кадр – но тут же сам издымливается бесследно. – Теперь в село. Бывший помещик Прозоров, ограбленный в революцию, но до сих пор пощажённый, гуляет по цветущим июньским лугам. Его текучие мысли; беглым пунктиром – его прошлая жизнь и увлечения; тут же раздумья: «Россия, Русь... Что за страна, откуда ты взялась? Отчего так безжалостна к себе и своим сыновьям?»; тут же – бабы работают на полях, их зубастые шутки на досуге; к Прозорову вопрос: «а нас-то в колхоз будут заганивать?»; скороговоркой – справка о последних решениях ВЦИКа. И опять гулянье Прозорова уже в Иванов день, попытка вызвать девушку из деревни; цветенье и запахи разнотравья, поэтически о ржаных колосьях (хорошо, близкое авторскому сердцу); большое Ивановское гулянье в селе, игра в бабки (подробно, опять мельканье многих имён); между тем в селе бродячие коновалы легчат жеребца (жестокая реальная сцена); а Прозоров так и не дождался вызванной девушки. Праздник кончился, пора возить в поле навоз (из-за оводов – ночью), – и это уже пишется всерьёз и у места.

И только вот когда возвращается главный сюжет: судьба начатой мельницы. Всю весну шла изнурительная и радостная постройка (подробно о ней – и интересно, особенно – как восставляли главный столп), спали по четыре часа в ночь, почернели – а вот накладываются и неотложные полевые работы – как на всё разорваться? И вдруг – два пайщика мельницы, пугаясь нового неверного времени, чем грозит оно, – отшатываются, выходят из пая. А за это время «мельница выкачала из хозяйства соки, подгребла под себя». «Всё рушилось на глазах». И это – драматично ощущается нами, мы уже разделили творческий порыв с мельницей. И только здесь – реальное начало второй части. Павел Пачин с неутерянным вдохновением дорисовывает в воображении, какова мельница будет достроенная. Последний сохранившийся в амбаре ячмень – выгребает, везёт на продажу.

Тем временем в роман возвращается Сопронов. Сперва – в виде своего младшего брата Сельки. Селька, прежде исписавший церковную ограду матюгами, теперь повёл полдюжины недорослей бросать камни в церковь, бить стёкла. За этим их застают подоспевшие старики. На совете стариков решено, по-старинному: выпороть Сельку розгами (и получают горячую поддержку от Селькиного отца – безногого и беспомощного, тот при сечке сам считает вслух удары: «не жалей дьявола!»). А выручил секомого – озабоченный строитель мельницы Павел Пачин. – Сам же Игнат Сопронов минувшие месяцы проболтался где-то на лесозаготовках да на речной барже – но испытывает тяготение вернуться в своё село, однако опасается деревенских насмешек над своими неудачами – и жаждет получить новую командную должность. С этим добирается до самого секретаря укома – а тот, за долгую отлучку и неуплату в эти месяцы партвзносов, – отбирает у Сопронова и партбилет. (А тем самым, сюжетно: всё, что отныне Сопронов натворит в селе, – ложится на него лично, злодея, а партия тут ни при чём. Это – обдуманный ход автора.) Ошеломлённый Игнат впадает в лихорадочное состояние; тут его заботливо подбирает Пачин-отец, в уезде по своему делу, и доставляет в село (тоже прозрачный ход автора: именно Пачины добры к Сопроновым). – Приехав в село, выздоровевший Игнат узнаёт, что Сельку выпороли, – и кидается с жалобой в сельсовет. Тут же узнаёт, что Павел Пачин везёт на продажу 20 пудов ячменя, – и, вместе с главой местной коммуны, кидается отобрать зерно для коммуны. (Совсем мимоходом, не описав такого крупно-зримо, автор упоминает, что в минувшие месяцы, безо всякого Сопронова, «комиссия, возглавленная председателем коммуны, ходила по деревням, выявляла хлебные излишки» и «мужики ещё зимой сдавали зерно по чрезвычайным мерам». Хорошенькая малость – рядом с масленичными конскими гонками и играми в бабки, которые нашёлся простор описать. В том числе отобрали и у пачинского тестя, главного пайщика мельницы.) И теперь Сопронов успевает скомандовать Павлу: заворачивать воз на конфискацию. Но тут же, по чудесному совпадению, появляется досужий Прозоров с именно сегодняшнею газетою в руке: чрезвычайные меры – отменены Советом Народных Комиссаров! Так, оказывается, во всём губительстве власть невиновна!

Следом сюжет переводится в ещё более личный план: Павел приходит к Игнату мириться: «Ты, Игнатий, зря на меня. Скажи мне, что я сделал худого – тебе, скажем, или Советской власти?» Игнат отвергает примирение, швыряет-разбивает принесенную бутылку водки: «Ты первый мой недруг! нам на роду было написано!» (Так что – конфликт частный.) И тут же садится писать анонимные доносы: «о классовой вылазке стариков, выпоровших молодого активиста», и о бывшем помещике, «который занимается подстрекательством среди населения». И «прямо в губернию, у него ещё раньше были запасены нужные адреса».

Далее следует бессонная ночь Прозорова и его довольно натужные (под прямым влиянием Толстого написанные, никак не даётся автору этот дворянин) размышления, вроде: «вдруг с жестокой ясностью понял неумолимый закон времени», «в чём же смысл жизни, если она всё равно кончится?», «подумал об относительности всего и вся», да ещё же «страдание от ускользающей нежности» к образу женщины «и от жажды видеть её сейчас, немедленно». «Кому и зачем всё это нужно?», «так невыразимо глупо всё на земле». (И тут же, от полного авторского чувства – утренний полевой пейзаж.) Направляется в соседний церковный домик к глубоко старому, медленно умирающему благочинному отцу Иринею. Тот читает ему, атеисту, наставление о вере. Тут же является нынешний бесчинный полупьяный поп Рыжко, только что разваливший полевой молебен ради собственного купанья в кальсонах: «А кто виноват, что церковь обюрократилась? Народ давно отошёл от вас». Так, коротким приёмом, автор извещает нас, что держит и эту всю проблему в памяти.

Но в памяти держало её и ОГПУ, и прикатившая в село чрезвычайная уездная тройка – со списком стариков, поровших Сельку: немедленно собрать их всех в волисполком. Тут в селе – опять весёлый праздник, Казанской Божьей Матери (с новой пьянкой, гармонями, танцами и бессмысленными драками молодёжи), старики едут по вызову в лучших рубахах, ни о чём не догадываясь. А их – запирают под замок в тёмный амбар (когда-то их же руками срубленный добротно для земской управы).

В этот же приезд уездный гепеушник арестует и Прозорова (опять пространно бродившего сутки по перелескам в равнодушно-тоскливых размышлениях о сути жизни, вплоть до самоубийства, очень размазанных, очень подражательных к Толстому, а к концу, в живописную грозу, встретившего свою желанную). Губком партии на основе сопроновских анонимок повелел чрезвычайной тройке допросить Прозорова и выяснить с о. Иринеем. Тройка находит, что «необходимо ликвидировать последние очаги буржуазной опасности» (Прозорову вменено как вредная агитация и чтение совнаркомовского постановления), и приговаривает: выслать обоих за пределы губернии. – Но огласка приговора окружена праздничной толпой, смята шутками, показным плясом секретаря укома и роспуском захваченных в амбар стариков – живая народная сцена.

А в эти самые часы, наглядаемый двумя нищенками, в своём чистеньком домике над речкой, по-за деревней, тихо отходит отец Ириней. По прошедшему слуху – к одру умирающего стекаются деревенские. Эта, с тёплой задушевностью написанная, глава – как раз при месте, мирно возвышается надо всей предыдущей суетой.

На минувших тут страницах – мимоходом же, протокольно, обранивает нам автор, что перед уездными властями висят и такие вопросы: как быть с двумя коллективными образованиями – крестьянским кредитным товариществом (успешным с дореволюционного времени, как и по всей России) и маслодельной артелью (преуспевающей, как всюду по русскому Северу и Сибири)? А тут и коммуна имени Клары Цеткин (в развале, как и по всему советскому пространству), как быть с ней? Но этот ключ к накатывающим огромным событиям – по сути минован автором: именно двум опасным видам кооперации, не предусмотренным советской властью, этим «диким колхозам» и грозит уничтожительный каток.

Между тем роман – через не первую уже перегруженность избыточными малозначными сценами, да и вовсе лишними персонажами, занимающими немалый объём в ущерб существенному сюжету, – переносит нас от собственно сельских событий к делам и обстановке вологодского губкома. (Туда едет заведующий уездным финотделом, уже обвинённый «в потворстве середняку и недостаточной жёсткости в деле выявления скрытых доходов».) В вологодском губкоме – всё симпатичные люди – и секретарь губкома Шумилов, он «по натуре своей мягок и терпелив», и зав. отделом по работе в деревне, и «симпатичная зав. женотделом, всеобщая любимица губкомовцев». – Однако из Москвы затаённо тянется, мол, какая-то непонятная смута. Например, Шумилов, занимая должность уже более года, почему-то всё не утверждён из Оргбюро ЦК. Исключённый же из партии «закоренелый троцкист Бек», подписавший телеграмму в Москву о возвращении Троцкого из алма-атинской ссылки, – Контрольной комиссией восстановлен в партии «и снова шумит в Вологде и мутит воду, где только может». Или потребовано отметить митингом провозимое через Вологду тело известного троцкиста Лашевича. Такова «атмосфера директив, которые поступали из центра за последнее время», «некоторые непонятные» влияния сверху. Вот и перехваченное, скопированное для губкома, частное письмо троцкиста из Москвы с нападками на «сталинскую фракцию»: «честных партийцев из оппозиции сажают в тюрьмы». В директивах из центра «постоянно подчёркивается важность работы с беднотой», «ударить по кулаку!». – Что это?.. «Какую ещё новую коллективизацию» затевают? Ведь «ленинский кооперативный план намного верней и надёжней, чем все эти левые лозунги». Да вот что: стали пугать «правым уклоном в партии» (это – сталинским) и «примиренчеством» (тоже сталинским). (В чём, кажется, разногласий с троцкистами нет, это – «крайняя слабость работы по проведению налоговой кампании», разъяснять «классовый характер налога», «расширить обложение зажиточных».)

Тут автор принимается за документальное изложение материалов вологодского губкома за осенние месяцы 1928 г. Длинно и вязко цитируются пункты партийных задач и лозунгов. Белов тщательно ищет подозреваемую им истину: кто же на самом деле виновен в злодействе насильственной коллективизации? И в изнеможении, для отдыха души, откидывается вздохнуть в поэтическую обзорную главу (XV): «И ходила осень по русской земле... И древняя песня вплетается в крик журавлей...» Следует яркая пейзажная картина. Однако и тут никуда не денешься: «Страна закладывала обширные стройки. Лес был нужен не только для барачных стропил и бетонных опалубок, Европа платила за наши ёлки чистейшим золотом. Сразу во многих местах неоглядного русского Севера впились в древесину поперечные пилы, ударили топоры».

И вот наконец когда – мы возвращаемся в наше село. А тут что? Неуязвимый Игнат Сопронов, хоть и без партбилета, – стал председателем сельской Установочной комиссии (уставляющей раскладку налогов). Из уезда, из губернии велят: повысить обложение зажиточных. И никем не контролируемый Сопронов грозно разносит по благополучным избам – невместимые в разум цифры. Это – «его ущемлённое прошлыми обидами самолюбие», «он утвердился, что весь мир живёт только под знаком страха и силы». «Партия тут ни при чём», – прямым текстом добавляет Белов. (Или заставила цензура?) – По всему селу поднялся стон и бабий плач. «В прошедшую ночь не спала половина деревни». Кто-то грузит сундуки на подводу, вообще уехать напрочь, покинуть свой дом. «Поимей совесть, Игнатей Павлович! Откуды таких цифров-то насчитали?» Кому ответа нет, а семье Павла Пачина: «Мельница, товарищ! Считается кустарное производство». – «Мельница? Да ведь она ещё безрукая!» – «А денег не было бы – не строили!»

Тут грозный ход прерывается большой поэтической главой, волной поэтических эпизодов – о тех, кто делает дело. Белов окунается всей душой в свою родную стихию. Картины невозвратного крестьянского быта: ночная сушка снопов в овине (и как это, в зареве печи, видится дивным малому мальчику). Тут же старый дедко Никита (прелестный сквозь всю книгу) бормочет отсердечную молитву ко ангелу-хранителю. И ночная же, до утра, цепная молотьба – поэзия работы, с большим знанием всех мелочей. – И не замерла же, ждёт сушка и трёпка льна. – И «сила рук, до конца выпитая вязким деревом» под топором. – И счастье Павла с женой. – И круговой обзорный огляд всех трудовых полей окрестья с мельничного угора. И – сама же мельница наконец! «Пусть ещё бескрылая, стояла уже на угоре, когда столько вложено в неё ума и силы. Желтовато-янтарная её плоть, объединившая сотни перевоплощённых древесных тел, была так осязаемо близка, дорога и понятна. Будто рождённая неожиданно, она посылала ему свой поклон, свою благодарность за то, что он вывел её из небытия. Придёт час – оживёт, стронется… замашут шестеро могучих широких крыльев». И Павел смекает следующие доделки. По доделкам надо идти в лес с топором.

И тут, в последних страницах, автор вносит сюжетный ход, совсем не нужный Сопронову: тот выслеживает Пачина за деревней, накидывается с жестокой дракой, затем и стреляет в него из ружья, – да осечка. (А расстреливать – сельским активистам не требовалось, то делали специалисты ГПУ.) Павел вырывает ружьё – и пренебрегает жалким врагом, оставляет его без возмездия.

Окончанье всего романа?.. Не тянет на то. Не достроено.

«Кануны», часть III (1987). – Под влиянием ли «перестроечной » обстановки в СССР испытал Белов к этому году потребность подправить или подзакончить свою книгу 1976 года, о возможном продолжении которой прежде не было объявлено? Но третья часть вот появилась – и нам остаётся, в связи с предыдущими частями, также проследить её развитие.

Не сказать, чтобы Белов усвоил темы нового времени. Он опять начинает с медлительных сцен, разработки добротных подробностей быта, минувшего 60 лет назад. Затем, по революционному разгону тогдашних событий, ускоряется и он, – но всё ещё вставляет и композиционно лишние, никак не работающие эпизоды, уже явно опозданные.

Сдвижка в понимании текших в 1929 году событий – несомненно представлена, они больше не сводятся к злостной воле единственного Игната Сопронова, к тому же, как теперь узнаём, ещё и припадочного. Лишь мельком упомянутые раньше процветающая маслодельческая крестьянская артель и кредитное товарищество теперь громят: «заел чужой алимент», «теперь им каюк пришёл», – да не только им, та же судьба и льняному товариществу и машинному (уж было и такое). И деловой, деятельный кооператор вздыхает: «Разве мы знали тогда? разве ведали, что так-то дело обернётся? теперь что осталось от нас? Разгонили нас всех до единого, как зайцев, а денежки из несгораемых шкафов выгребли». И прямая мужицкая реплика: «Пришло, значит, такое времё – мужиков к ногтю». И спорят: от Бога ли дьявольская власть? – Налогами обкладывают и повторно, и по третьему разу: «Мы платим, а оне прибавляют». У кого – уже и конфисковали одежду, бытовые предметы – и распродают желающим по дешёвке. Теперь читают в газете: «За чёткость большевистского руководства колхозами», «кулацкие выстрелы не остановят роста социалистической деревни». И – вот оно, понимание, нашлось-таки место в романе: «Дак где концы-то искать?» – «Концы в руках Сталина да у Молотова ». – А Россия? «Коли совсем догорит? Куды мы после-то?» – «Тоже сгорим! И тепла не оставим после себя, один угар...»

Но вот что существенно важно, часто упускается, а Белов тут не упускает. На стариковском совещании вспоминают, кто воевал в германскую: как на фронте в 17-м году издевались над своими офицерами и стреляли их. А Данило Пачин, отец нашего теперь отчаянного строителя мельницы, так вроде и сам молодого поручика застрелил. «За что?» – размышляет теперь. И подсмеиваются над ним: «Не здря Данило Семёнович ходил под красной-то шапкою, нет, не здря! Бывало, с гармоньей идёт по селу, кричит на весь свет: "Попало от нас белому енералу, попало!" Ну вот, а ноне чего закричишь?» А один мужик ещё с Пятого года от сына брал да прятал в сундуке Чернышевского и брошюры разные. «А с чего в Двадцатом году колоколам языки выдрали? и святые кресты начали спихивать? Пропили сами себя! Погодите, то ли ишшо увидим». А теперь «куды пойти посоветоваться? Раньше хоть в церкву, к попу, а нынче и церкви под замком». К миру, к сходу? «А что теперь мир? Дожили до того, что скоро друг дружку будем бояться». (Но не покинул Белов и внутрипартийную перетряску. Всё ж – не троцкисты ли всё это затеяли? Вот хулигана Сельку Сопронова готовит в ВКП(б) троцкист Меерсон из райкома.)

Увы. Композиция романа как была не упорядочена – такой и остаётся. Динамика то и дело расслабляется эпизодами, совершенно ни к чему не прилегающими, – то как Сопронов чуть не утонул в озере (а спасает его от смерти дочь опять же «кулака»), то какие-то армейские манёвры и ещё новые крестьянские парни из недавних красноармейцев; и «приворотный загово р» старухи для покинутой девки. Вдруг вставлена запоздалая справка: история кооперативного движения в России – ещё от пореформенного александровского времени, и как Николай II учредил мелкий кредит в 1904, а в 1912 был создан московский народный банк, и сколько льна продали за границу в 1914 (сведения ценные, но не в рамках этого романа). (В тексте справки есть и нелепость: будто Ленин «подписал декрет, дававший широкий простор русской кооперации», – когда же? а 20 марта 1917 – то есть когда был ещё в эмиграции, в Цюрихе. А в 1918 – простор тот «был отменён», это-то верно.) – Или вдруг Сопронов зачитывает «бедняцко-батрацкой группе», и нам тоже, – полный, без пропусков, на три страницы инструктивный текст, полученный из крайкома ВКП(б). – Уже и раньше проявленное автором похвальное стремление не упустить в историческом романе вбрызгивания и какой-то документальности – однако не в таком же объёме давать и не в такой органической неслитости. (Тут же, рядом, слишком лобово и с избыточной длиннотою, идёт чтение стариками Апокалипсиса.) А тем временем растёт и растёт обилие крестьянских лиц, незапоминаемых имён (уже не раз назван, хотя никак не действует и ни слова не говорит, – Африкан Дрынов: знайте наших! это будет отец Ивана Африкановича).

В этой тесноте уже с трудом находит автор место для оживления так страстно задуманной ветряной мельницы: доделываются кузнецом последние нужные шестерни, а вот наконец подул желанный устойчивый, ровный ветер – и закружились всего два готовых крыла – и мелет! «Тёплая мучная струя потекла из лотка в мучной ларь. Мука была почти горячей, мягкой и ласковой. Хлебная струя текла как родная вода, как само непрерывное и вечное время». Крылья машут перед нами последним прощальным символом самодеятельной русской деревни. «И казалось, ничто никогда не остановит эту мучную ласковую теплоту». Какой там! Потому и прихлынули мужики на помол, что «по всей округе мельников объявили буржуями» – и все перестали молоть.

Тут-то и притекли полномочия Сопронову – создавать колхоз и в нашем селе. Для начала он подаёт в райком «Список контрреволюционного алимента» (в том списке и тех стариков, кто за церковь). И близ полночи – кидаются стучать в окна и всех «загаркивать на собраньё» тотчас. В полночь, однако, никто не пошёл, – так собрали с утра и протомили на собраньи целый рабочий день.

От этого момента финал романа уплотняется и убыстряется. Закруживается чехарда, хаос. Всё перемешивается: собрания, собрания, уговоры, партийная чистка, новые налоги, конфискации, аресты. И – всё не соглашались в колхоз. Тогда – прислали ловкача, агитатора-гармониста. Он попеременно и бойко, то в мягком тоне воздвигал горы обещаний, какие товары и машины потекут из города, то лихо играл на гармони и сам же пускался в пляс, чем и покорил. Стали записываться. И ещё. А тогда, «ежели весь мир всколыхнулся да в колхоз двинулся, делать нечего, стало быть, и нам». И вот «люди пешие и конные, уже из других деревень, везли и несли заявленья в колхоз». Впрочем, «к вечеру во многих деревнях люди слышали бабий плач. Ночью в иных домах не зажигали огня. Мелькали по сенникам и подвалам отблески приглушенных фонарей. Попавшие в новый список грузили на санки сундуки и кадушки, завязывали в узлы женские юбки, одеяла, холсты, шубы, девичьи атласовки, кружева, ружья, часы, выделанные кожи. Швейные машины, самовары и фарфоровую посуду заворачивали в половики. Кожи скручивались в рулоны, муку и зерно таскали из амбаров прямо в мешках. Всё это пряталось по гуменным перевалам в засеках, в овинах либо зарывалось прямо в снег».

И вот – новая жизнь. – «Всех куриц собрали в холодном хлеву при сельсовете, три курицы за ночь замёрзли». «Переписали скотину, зерно, упряжь, гумна, амбары». (Характерная сценка: жена Сопронова пошла таскать из соседского сарая берёзовые дрова. «Дак пошто дрова-ти берёшь?» – «А беру и брать буду! Для чего и колхоз. Тепериче всё общоё!» Нет, установили: такого закона пока нет, но «может, и будет ишшо».) Восемь коров согнали в один хлев, «и не доёны стоят. А доить будут из других домов приходить». «Коней согнали на большое подворье, их никто не кормил, не поил да и не запрягал».

Крепкая семья Роговых долго сомневалась, устаивала. Наконец, пошла записываться. И у каждого в семье успокоенно забилось сердце. А не тут-то было: «Пришло новое распоряжение: верхушку и зажиточных в колхозы не принимать». – «Напринимали, грят, кулаков, колхоз недействительный».

Всё ж это дано Беловым не в сгустке, но разбавленно, он как бы потерял управление сюжетом. Нет энергии повествования, не передан полный напор эпохи. Всей беспощадности как бы и не взвесил нам. Что не просто уничтожен нацело многовековый этнографический быт, но необратимо сокрушена и народная духовная вера. Всегибельности катящего вала – не дал нам ощутить, скорей – хаос бессмысленных эпизодов. Однако – весьма поучительная иллюстрация тех лет. Хотя, к 1987, с открытием темы и опоздано, – а книга эта надолго сохранится живым свидетельством советской деревни конца 20-х годов.

Все разговоры крестьянские – живые, достоверные до последнего звука. Однако собственный авторский язык Белова не выражен своеобычно, им не приходится наслаждаться. И в нём – меньше богатых живучих русских слов, нежели у Распутина и Астафьева .

Ещё и «Год великого перелома» (1989) продолжает беловскую эпопею, но в той же композиционной расслабленности и с повторением сходных промахов. Книга написана неровно, хотя впечатляют сцены: как готовят расстрельщика из неподготовленного человека; раскулачивание среди ночи; телячьи вагоны высылаемых; жизнь раскулаченных по прибытии в ссылку (об этом меньше всего известно).

Отрывок очерка о Василии Белове из «Литературной коллекции», написанной Александром Солженицыным . Читайте также отзывы Солженицына о других книгах Василия Белова: «

ВВЕДЕНИЕ

ВАСИЛИЙ БЕЛОВ - РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ, ИССЛЕДОВАТЕЛЬ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

СКАЗЫ БЕЛОВА КАК ПРИЕМ ИССЛЕДОВАНИЯ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

РОМАН «КАНУНЫ» - ГЛУБОКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ ДУХОВНОСТИ ОБЩЕСТВА В РЕТРОСПЕКТИВЕ

. «ГОРОДСКАЯ ПРОЗА» ВАСИЛИЯ БЕЛОВА И ПРОБЛЕМА ВОЗРОЖДЕНИЯ УТРАЧЕННОЙ ГАРМОНИИ ДУШИ В КНИГЕ «ЛАД»

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

ЛИТЕРАТУРА

ВВЕДЕНИЕ

«Надо было жить, сеять хлеб, дышать и ходить по этой трудной земле, потому что другому некому было делать все это...» - фраза, венчающая рассказ Василия Белова «Весна». Это «надо» - так же как и у многих других русских писателей - из родников общенародного сознания. Слово у Василия Белова всегда глубинно. Его художественная мысль, нередко обращенная в прошлое, всегда внутренне современна, всегда направлена на главное, «вокруг чего ходит душа» большого писателя, нашего современника. И если мы действительно хотим знать свою Родину, сегодня нам для этого уже не обойтись без Белова, без его слова о родной земле. Это повышает актуальность выбранной для исследования темы.

Объект исследования: творчество Василия Белова.

Предмет исследования: духовный мир человека в произведениях Василия Белова.

Цель исследования: определение сущности творческого сознания Василия Белова через духовный мир героев его произведений.

На пути к поставленной цели решались следующие задачи : дать определение творчеству Василия Белова как инструменту исследования духовного мира человека; провести анализ сказов Василия Белова как приему исследования духовного мира человека; рассмотреть проблемы в романе «Кануны» с точки зрения глубокого исследования духовности общества в ретроспективе; выявить проблемы утраченной гармонии души в «городской прозе Василия Белова и возрождения её в книге «Лад».

Методы исследования: историческое определение, художественно-эстетическое обобщение.

Работа базировалась на трудах: Л.Ф. Ершова, А. Мальгина, А Когана, Ю. Селезнева, Д. Урнова.

1. ВАСИЛИЙ БЕЛОВ - РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ, ИССЛЕДОВАТЕЛЬ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

Начинал Василий Белов как поэт и как прозаик. В 1961 г. одновременно выходят книга его стихотворений «Деревенька моя лесная» и повесть «Деревня Бердяйка». Еще раньше на страницах районных газет Вологодской области появлялись отдельные стихотворения, статьи, очерки и фельетоны писателя.

Лейтмотив книги стихотворений В. Белова - образы «ольховой стороны» и «сосновой деревеньки». Непритязательными словами рассказано о милой сердцу поэта Вологодчине, об ознобе первого пробудившегося чувства, о солдате, возвращающемся в отчий дом. Лирико-пейзажные зарисовки и жанровые картинки сельской жизни чередуются со стихотворениями на исторические темы («Строители», «Дед» и др.).

При сравнении сборника стихотворений с повестью «Деревня Бердяйка» хорошо видно, что поэзия в идейно-тематическом отношении заметно опережала раннюю прозу. Первая повесть В. Белова, написанная вполне профессионально, еще не предвещала появления значительного художника. Моторность и описательность господствовали в ней над анализом духовного состояния героев. Язык автора и персонажей привычно литературен, не имеет особых примет северной русской речи. В «Деревне Бердяйке» рассказ ведется лишь в одном временном измерении - дне сегодняшнем (в последующем у В. Белова в структуре одного и того же произведения нередко будут перемежаться картины или раздумья о прошлом и нынешнем, придавая особую историческую глубину повествованию).

Несравненно обогащается художническая палитра. Писателю становятся подвластны интимные движения сердца и высокие общечеловеческие помыслы. Лиризм осложняется психологическим началом, а в передаче драматических и даже трагических коллизий все определяет благородная сдержанность. Изображения природы и человеческих настроений как бы переливаются, перетекают одно в другое, создавая ощущение слитности всего сущего, что помогает видеть и раскрывать родство «мыслящего тростника» с окружающим живым и неживым миром.

Если миниатюра «На родине» - стихотворение в прозе, то рассказ «За тремя волоками» - социально-аналитическое повествование, вместившее в себя многолетние наблюдения и раздумья писателя о жизни северной русской деревни. Композицию рассказа организует образ дороги. Это и символ жизни, путь человека от беззаботной молодости к строгой взыскующей зрелости.

В повести «Привычное дело» В. Белов дал образцы дерзновенного поиска в наиболее перспективном направлении. В новой повести писатель обращается к детальному анализу первой и самой малой ячейки общества - семье. Иван Африканович Дрынов, его жена Катерина, их дети, бабка Евстолья - таков, в сущности, главный объект исследования. В центре внимания писателя - этическая проблематика. Отсюда стремление показать истоки народного характера, его проявление на крутых поворотах истории. Казалось бы, отвлеченные категории - долг, совесть, красота - наполняются в новых жизненных условиях высоким нравственно-философским смыслом.

Характер главного героя повести «Привычное дело» Ивана Африкановича не прочитывается в рамках привычной производственной прозы. Это русский национальный характер, каким он воссоздавался классикой XIX - начала XX в., но с новыми чертами, которые сформировались в период коллективизации. При внешней примитивности натуры Ивана Африкановича читателя поражает цельность этой личности, присущее ей чувство независимости и ответственности. Отсюда сокровенное желание героя постичь суть мира, в котором он живет. Иван Африканович - своеобразный крестьянский философ, внимательный и проницательный, умеющий необычайно тонко, поэтически, как-то осердеченно видеть окружающий мир, очарование северной природы.

В. Белова интересует не столько производственная, сколько духовная биография героя. Именно этого не сумели понять те критики, которые обвиняли Ивана Африкановича в общественной пассивности, «социальном младенчестве», примитивизме и прочих грехах.

Беловские герои просто живут. Они живут нелегкой, подчас драматически складывающейся жизнью. У них нет ни душевного, ни физического надлома. Они могут по двадцать часов трудиться, а потом улыбнуться виноватой или застенчивой улыбкой. Но и их возможностям есть предел: они преждевременно перегорают. Так случилось с Катериной - утешением и опорой Ивана Африкановича. Так может случиться и с ним самим.

Беловский герой не борец, но он и не «существователь». Открытие художника в том, что он показал одно из типических проявлений русского национального характера. И сделано это писателем, творчески освоившим наследие, которое было завещано классикой.

Герой «Привычного дела» стоически переносит житейские передряги, но ему недостает мужества осуществить коренной сдвиг в своей судьбе. Его героизм неприметный и непоказной. В годы Великой Отечественной он был солдатом: «в Берлин захаживал», шесть пуль прошили его насквозь. Но тогда решалась участь народа и государства. В обычных же мирных условиях, особенно когда речь заходит о личном, он тих и неприметен. Всего раз выходит из себя Иван Африканович (когда дело касается справки, необходимой для отъезда в город), но «бунт» героя никчемен, поездка оборачивается трагифарсом: Иван Африканович «закаялся» покидать родные места.

В ранних повестях («Деревня Бердяйка», «Знойное лето») сюжет динамичен. В «Привычном деле» все обстоит иначе. Сам герой неспешен и несуетлив, и таков же ход повествования. Стилевое многоголосие компенсирует ослабление фабульной интриги. Вместо усовершенствования собственно приемов ведения сюжета писатель избирает иной путь - создает совершенно новую манеру повествования, где тон задает не прежний объективированный способ от автора, но два иных - сказ (лирико-драматический монолог) и форма несобственно-прямой речи. Раскрытие внутреннего мира человека, лепка характера осуществляются посредством искусного переплетения этих двух стилевых и речевых стихий. При этом поистине колдовская сила слова способствует более полному выявлению психологии образа.

Переход к сказу объясним желанием дальнейшей демократизации прозы, стремлением, подслушав народную речь (вспомним знаменитый «диалог» Ивана Африкановича с лошадью), всего лишь добросовестно передать ее, что было присуще и мастерам сказа в 20-е годы.

Таким образом, духовные основы героев Василия Белова кроются в близости к природе, земле, в благотворном влиянии труда.

2. СКАЗЫ БЕЛОВА КАК ПРИЕМ ИССЛЕДОВАНИЯ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

Если в «Привычном деле» исторический фон присутствует в форме фольклорно-сказочного синтеза (сказки бабки Евстольи), то в «Плотницкие рассказы» история вторгается прямо и непосредственно. Публицистическое начало заметно возрастает, а острая социальная проблематика находит воплощение не столько в авторских комментариях, сколько в судьбах главных героев повести - Олеши Смолина и Авинера Козонкова.

Авинер Козонков - тип человека, к которому Олеша и автор относятся критически. Блюститель догмы, носитель этакого непогрешимого начала, Авинер оказывается весьма уязвимой персоной, ибо не желает исполнять первейшей заповеди крестьянства - истово трудиться и рачительно, бережливо жить. На страницах повести сталкиваются две морали, два видения жизни. В глазах Козонкова его сосед Олеша Смолин только за то, что не желает разделять козонковских рацей,- «классовый враг» и «контра».

Олеша Смолин, как и герой «Привычного дела», - своеобразный крестьянский мудрец. Это к нему переходит эстафета раздумий Ивана Африкановича о смысле бытия, о жизни и смерти. Разве не слышны в пытливых словах Олеши знакомые интонации: «Ну, ладно, это самое тело иструхнет в земле: земля родила, земля и обратно взяла. С телом дело ясное. Ну, а душа-то? Ум-то этот, ну, то есть который я-то сам и есть, это-то куда девается?»

Олеша чаще молчит, слушая разглагольствования Авинера, но он не безмолвствует. Более того, хотя в финальной сцене Константин Зорин видит друзей-врагов мирно беседующими, здесь выявляется противоречивая сложность жизни, в которой сосуществуют pro и contra, добро и зло, прихотливо перемешаны худое и хорошее. Писатель учит нас мудрому постижению этой нелегкой правды.

Сказ (а «Плотницкие рассказы» написаны в этой манере) - жанр неисчерпаемых возможностей. Он таит в себе огромные возможности как одна из специфических разновидностей комического повествования. Ранние новеллы В. Белова «Колоколёна», «Три часа сроку», где началось опробование сказовой манеры, - это и первые выходы писателя в область народного юмора. Лукавая усмешка, ироническая интонация, шутливая, а порой саркастическая оценка тех или иных недостатков и несообразностей жизни - основные приметы комического стиля. В «Бухтинах вологодских завиральных, в шести темах» (1969), которые, как сообщается в подзаголовке, «достоверно записаны автором со слов печника Кузьмы Ивановича Барахвостова, ныне колхозного пенсионера, в присутствии его жены Виринеи и без нее», в повести «Целуются зори» (1968-1973), рассказе «Рыбацкая байка» (1972) и других произведениях раскрылись эти стороны дарования писателя.

В «Привычном деле» и «Плотницких рассказах» внимание В. Белова привлекал обыкновенный человек, раскрываемый в хронологической последовательности событий, в обыкновенных, привычных условиях. Ничего этого нет в «Бухтинах вологодских...». Писатель обращается к реализму особого склада - полуфантастическому и дерзкому, к гротесковым ситуациям, к постоянному нарушению внешнего правдоподобия. Автор не гнушается и открыто фарсовых моментов (сцены народных гульбищ, сватовства, женитьбы и т.п.).

Таким образом, сказы как вид русского народного творчества дает богатейшие возможности для раскрытия духовной сущности русского человека, селянина и труженика.

3. РОМАН «КАНУНЫ» - ГЛУБОКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ ДУХОВНОСТИ ОБЩЕСТВА В РЕТРОСПЕКТИВЕ

Если литература конца 20-х - начала 30-х годов сосредоточила свое внимание на жизни юга или центральной части России, то В. Белов берет Русский Север со всей спецификой его местных условий. Крестьяне, разбуженные революцией от социальной летаргии, энергично потянулись к созидательному труду на своей земле. Но исподволь назревает конфликт творческого и догматического мышления, противоборство между теми, кто пашет и сеет, рубит избы, и теми, кто псевдореволюционен, демагогичен и под покровом левой фразы прячет свое социальное иждивенчество. Неспешная канва хроники изнутри взрывается накалом страстей и противоречий.

В «Канунах» развертывается человеческая драма в ее самых непосредственных проявлениях. В центре сюжета противостояние двух характеров - Павла Пачина и его «идейного» антагониста Игнахи Сопронова, в отличие от равнодушного к земле Игнахи трудится на пределе возможностей, и при этом он поэтически, одухотворенно воспринимает окружающий мир. «Застарелая многодневная усталость» не мешает ему вставать на заре, улыбаться восходящему солнцу. Отсюда глубинные истоки его доброты, умение сострадать ближнему и вдохновение его замысла - создать мельницу не для себя, а для всей округи. Работая до изнеможения на стройке, Пачин черпает тут, «словно из бездонного кладезя», и новые силы. Однако наступает черный день в облике ретивого Игнахи: безмолвствующую мельницу, еще не надевшую крылья, так и не суждено будет пустить в ход. Павел Пачин переживает горчайшую из драм - драму нереализованных творческих возможностей. Бессильной оказывается прозорливая мудрость деда Никиты, вдохновлявшего Павла в трудные минуты. Все: и решимость идти до конца, и предельная самоотдача, и озарение - рассыпается прахом «от одной бумажки Игнахи Сопронова».

Ориентация людей, оторванных от земли, на «возвышение» грозила в будущем неприятными последствиями. Именно об этом свидетельствует неоконченная история уполномоченного Игнахи Сопронова, для которого главное не труд, не уважение односельчан, а должность. А когда нет ее, остаются «тревога и пустота». Эпитет, который чаще всего применяется к Игнахе, - пустой («В сердце было странно и пусто». «...Ходики на стене отстукивали пустые секунды»). Нет должности (за авантюризм и произвол его сняли с поста секретаря Ольховской партячейки, исключили из партии) - и Сопронова охватывает странный вакуум. Ведь больше всего Игнаха не любит «возиться в земле».

Хотя в центре «Канунов» жизнь крестьян вологодской деревни Шибанихи, роман чрезвычайно многослоен. В поле зрения автора и рабочая Москва конца 20-х годов, и сельская интеллигенция, и сельское духовенство. Ищущая мысль художника не останавливается на злободневных социально-политических проблемах эпохи. Стремление постичь суть конфликтов и противоречий в глобальном масштабе вызвало введение в структуру романа образа «омужичившегося интеллигента» из дворян- Владимира Сергеевича Прозорова. Выношенные думы Прозорова, его речи направлены против нигилистических деяний, схематизации и упрощенчества при определении грядущих путей России. Он решительно не приемлет идею огульного разрушения всего старого: «Россия не Феникс. Если ее уничтожить, она не сможет возродиться из пепла...»

Роман густо населен эпизодическими фигурами. И среди них - крестьянин из дальней деревни Африкан Дрынов в «замасленной, пропотелой буденовке»; Данила Пачин, готовый стойко защищать гордость трудового крестьянина; Акиндин Судейкин - деревенский острослов и неутомимый частушечник, этакий далекий потомок скоморошьей Руси; хитрый и прижимистый Жучок; степенный Евграф Миронов. Словом, в «Канунах» впервые, пожалуй, в нашей прозе запечатлена столь своеобразная россыпь самобытных народных характеров Русского Севера.

Таким образом, «Кануны» основаны на глубоком исследовании истории нашего общества 20-х годов, и вместе с тем роман обращен к современности и в будущее, помогает извлекать из прошлого существенные нравственно-эстетические уроки. Полнота изображения действительности гармонирует в «Канунах» с богатством и разнообразием художественных средств. Углублено искусство социально-психологического анализа, будь то сельский мир или быт московской коммунальной квартиры, неутомимая трудовая активность простого крестьянина или созерцательно-медитативный образ жизни бывшего дворянина. Необычайно широко используются ресурсы северного фольклора, народных обычаев: святки, гадания, свадебный обряд, причеты, песни и частушки, легенды и бывальщины, игрища с ряжеными, импровизированные представления. За домашней работой и в поле распеваются старинные песни, на игрищах и посиделках - звонкие частушки. Не проходит писатель и мимо традиционных поверий: в доме живет домовой, в бане - баннушко, в овине - овиннушко.

4. «ГОРОДСКАЯ ПРОЗА» ВАСИЛИЯ БЕЛОВА И ПРОБЛЕМА ВОЗРОЖДЕНИЯ УТРАЧЕННОЙ ГАРМОНИИ ДУШИ В КНИГЕ «ЛАД»

белов духовный городская проза

В 70-80-е годы - время поисков большой эпической формы - писатель все чаще обращается к проблемам городской жизни. Сам художник так объяснил в одном из своих выступлений мотивы этой эволюции: «Я не считаю, что в литературе существует какая-то особая деревенская тема. Никакой особой деревенской темы не может быть, есть общечеловеческая, общенациональная тема. Настоящий писатель, пишущий преимущественно о городе, не может не касаться деревни, и наоборот, пишущий преимущественно о деревне, не может обойтись без города».

В цикле повестей и рассказов «Моя жизнь», «Воспитание по доктору Споку», «Свидания по утрам», «Чок-получок» В. Белов исследует натуру горожанина (нередко это бывший житель деревни, навсегда оставивший сельскую околицу). Городская жизнь подчиняется совсем иному регламенту и распорядку. Отсутствие близости к природе, ломка устоявшихся моральных устоев - все это не проходит бесследно. Отлучение человека от земли порой драматично и небезболезненно. Смятение души, ощущение разлада порождают чувства неустойчивости, разочарования.

Проблема утраченной и необретенной гармонии сказалась и на творческой манере художника. Характерные черты эмоционально насыщенной, плотной по своей образной ткани беловской прозы дрогнули под напором информативности и описательности. Чем это объяснить? Ответ на этот вопрос попытался дать сам писатель: «Для гармонического развития личности необходима природа, которая ассоциируется для меня с деревней. В городе человек лишен природы. Если природа необходима, следовательно, рано или поздно мы будем возвращаться к деревне, потому что город не может дать человеку того, что может дать деревня. Но ведь и одна деревня не может дать человеку всего необходимого. Это сложный не только социальный, но и философский вопрос».

Величие технических свершений эпохи НТР не может отвлечь взора художника от неизбежных, но не неотвратимых потерь и убытков. Писатель воскрешает на страницах книги о народной эстетике «Лад» (1981) мир человеческих отношений, чуждый духу разорительной погони за количеством в ущерб качеству и самой окружающей среде. В книге речь идет не только о том, что ушло или уходит из сельской жизни, но и о тех нравственно-эстетических константах, над которыми не властно время.

Книга «Лад» - не только наблюдения и раздумья о земледельческих эстетических представлениях, но и выявление идейно-эстетических основ творчества самого художника, прежде всего принципа народности. Если в художественной прозе В. Белов показывает различные грани русского народного характера, то в «Ладе» прослежены те факторы, которые исторически участвовали в формировании этого характера. Автор последовательно исследует жизнь русского крестьянина от колыбели до «могильной травы». В. Белов стремится выявить «неуловимый переход от обязательного, общепринятого труда к труду творческому».

Что ни возьми: пахоту или расстилку холстов для отбелки, кузнечное или сапожное ремесло - везде главенствовало чувство лада и меры. При этом все совершалось последовательно, постепенно, что и определяло важную особенность характера. Небрежение к прошлому всегда жестоко мстит. И не столько, может быть, нынешним поколениям, сколько грядущим.

Таким образом, книга «Лад» дарит красоту, без которой немыслима этика будущего. Книга написана на одном дыхании: исследовательский пафос ее одухотворен лирически-задушевным началом. Историческая память - бесценное наследие. «Лад» - «Красная книга» народной эстетики, хранящая художественную память поколений крестьян Русского Севера.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Начинал Василий Белов как поэт и как прозаик. Первая повесть В. Белова, написанная вполне профессионально, еще не предвещала появления значительного художника. Неожиданно свежо и по-новому заговорила с читателем новеллистика В. Белова первой половины 60-х годов. Несравненно обогащается художническая палитра. Писателю становятся подвластны интимные движения сердца и высокие общечеловеческие помыслы. Лиризм осложняется психологическим началом, а в передаче драматических и даже трагических коллизий все определяет благородная сдержанность.

В. Белова интересует не столько производственная, сколько духовная биография героя. Беловские герои живут нелегкой, подчас драматически складывающейся жизнью. Но у них нет ни душевного, ни физического надлома. Беловский герой не борец, но он и не «существователь». Открытие художника в том, что он показал одно из типических проявлений русского национального характера.

Переход к сказу объясним желанием дальнейшей демократизации прозы, стремлением, подслушав народную речь, добросовестно передать ее. Роман «Кануны» (1976) - первое выступление В. Белова в жанре большой эпической формы. Мысли художника о судьбах страны и крестьянства, тех путях, которыми суждено развиваться народной культуре, получили здесь углубленное обоснование.

В 70-80-е годы - время поисков большой эпической формы - писатель все чаще обращается к проблемам городской жизни. Отлучение человека от земли порой драматично и небезболезненно. Смятение души, ощущение разлада порождают чувства неустойчивости, разочарования. Книга «Лад» - не только наблюдения и раздумья о земледельческих эстетических представлениях, но и выявление идейно-эстетических основ творчества самого художника, прежде всего принципа народности.

ЛИТЕРАТУРА

1.Белов, В. Кануны. Повести и рассказы [Текст] / В. Белов. - Изд. 2-е. - М.: Худож. лит., 1990. - 543 с.

.Ершов, Л.Ф. В. Белов [Текст] / Л.Ф. Ершов // Ершов, Л.Ф. История русской советской литературы / Л.Ф. Ершов. - Изд. 2-е, доп. - М.: Высш. шк., 1988. - С. 473-487.

.Мальгин, А. В поисках «мирового зла» [Текст] / А. Мальгин // Литература и современность: сборник 24-25. Статьи о литературе 1986-1987. / Сост. А Коган. - М.: Худож. лит., 1989. - С. 267-299.

.Селезнев, Ю. Василий Белов [Текст] / Ю. Селезнев. - М.: Сов. Россия, 1983. - 144 с.

.Урнов, Д. О близком и далеком [Текст] / Д. Урнов // Литература и современность: сборник 24-25. Статьи о литературе 1986-1987. / Сост. А Коган. - М.: Худож. лит., 1989. - С. 249-266.

Василий Белов

Роман-хроника конца 20-х годов

Часть первая

Кривой Носопырь лежал на боку, и широкие, словно вешнее половодье, сны окружали его. Во снах он снова думал свои вольные думы. Слушал себя и дивился: долог, многочуден мир, по обе стороны, по ту и по эту.

Ну, а та сторона… Которая, где она?

Носопырь, как ни старался, не мог углядеть никакой другой стороны. Белый свет был всего один, один-разъединственный. Только уж больно велик. Мир ширился, рос, убегал во все стороны, во все бока, вверх и вниз, и чем дальше, тем шибче. Сновала везде черная мгла. Мешаясь с ярым светом, она переходила в дальний лазоревый дым, а там, за дымом, еще дальше, раздвигались то голубые, то кубовые, то розовые, то зеленые пласты; тепло и холод погашали друг дружку. Клубились, клубились вглубь и вширь пустые многоцветные версты…

«А дальше-то что? - думал во сне Носопырь. - Дальше-то, видно, Бог». Хотелось ему срисовать и Бога, но выходило не то чтобы худо, а как-то не взаправду. Носопырь ухмылялся одним своим по-волчьи пустым, по-овечьи невозмутимым нутром, дивился, что нет к Богу страха, одно уважение. Бог, в белой хламиде, сидел на сосновом крашеном троне, перебирал мозольными перстами какие-то золоченые бубенцы. Он был похож на старика Петрушу Клюшина, хлебающего после бани тяпушку из толокна.

Носопырь искал в душе почтение к тайнам. Опять срисовывал он богово, на белых конях, воинство, с легкими розовыми плащами на покатых, будто девичьих, плечах, с копьями и вьющимися в лазури прапорцами, то старался представить шумную ораву нечистого, этих прохвостов с красными ртами, прискакивающих на вонючих копытах.

И те и другие постоянно стремились в сражения.

Было в этом что-то пустоголовое, ненастоящее, и Носопырь мысленно плевался на тех и на этих. Вновь возвращался он к земле, к тихой зимней своей волости и к выстывающей бане, где жил бобылем, один на один со своею судьбой.

Сейчас он вспомнил свое настоящее имя. Его ведь звали Алексеем, он был сыном набожных, тихих и многодетных родителей. Но они недолюбливали младшего сына, отчего и женили на волостной красавице. На второй день после венчания отец вывел молодых за околицу, на обросший крапивой пустырь, воткнул в землю еловый кол и сказал: «Вот, прививайтесь, руки вам даны…»

Алеха был дородный мужик, но уж слишком несуразен лицом и фигурой: длинные, разной толщины ноги, косыня в туловище, а на большой круглой голове во все лицо уродился широкий нос, ноздри торчали в стороны, словно берлоги. От этого и прозвали его Носопырем. Он срубил избу на том самом месте, где отец поставил кол, но к землице так и не привился. Ходил ежегодно плотничать, бурлачил, на чужой стороне жить не любил, но из-за нужды привык зимогорить. Когда дети выросли, то вместе с матерью, оставив отца, ударились за реку Енисей, уж очень хвалил Столыпин-министр те места. Еще сосед Акиндин Судейкин придумал тогда частушку:

Мы живем за Енисеем,
Ни овса, ни ржи не сеем,
Ночь гуляем, день лежим,
Нахаркали на режим.

От семьи не доходило ни слуху ни духу. Носопырь навечно остался один, оброс волосами, окривел, дом продал, а для жилья купил баню и начал кормиться от мира. А чтобы не дразнили ребятишки нищим, он притворился коровьим лекарем, носил на боку холщовую с красным крестом сумку, где хранил стамеску для обрубания копыт и сухие пучки травы зверобоя.

Ему снилось и то, что было либо могло быть в любое время. Вот сейчас над баней в веселом фиолетовом небе табунятся печальные звезды, в деревне и на огородных задах искрится рассыпчатый мягкий снег, а лунные тени от подворий быстро передвигаются поперек улицы. Зайцы шастают около гумен, а то и у самой бани. Они шевелят ушами и бесшумно, без всякого толку скачут по снегу. Спит в пригороде на елке черный стогодовалый ворон, река течет подо льдом, в иных домах бродит в кадушках недопитое никольское пиво, а у него, у Носопыря, тоскуют суставы от прежних простуд.

Не скажу, что Белова читать трудно, но всё-таки авторский стиль у него такой... знаете ли... своеобразный. То лирики нагонит, то растекается мыслью по древу, то погнал как конь под гору, что не удержишь. Вот в "Канунах" так - вроде генеральная сюжетная линия - это коллективизация, или раскрестьянивание, а как начнёт рассказывать про жизнь народа в деревне вне этих событий, так и невольно думаешь - не забылся ли автор, что не из той оперы поёт? Да, конечно автор пытался охватить широкие народно-крестьянские массы. И вышло довольно убедительно. Но не лишка ли лирики?

Роман называется "Кануны", и очень удачно. Так и напрашивается вопрос - если события в Шибанихе это только кануны, то что же было дальше?

Про то, что было дальше, написано немало книг. Ну а "Кануны" - это действительно про начало коллективизации, ещё не очень смелое, не шибко уверенное, но с каждым днём набирающее обороты. И вот коллективизация и раскулачивание проявляются в полную силу. У кого три коровы - тот враг.

Интересен образ Игнахи Сопронова, убеждённого большевика, а по сути подлеца, чья подлая натура только прогрессирует. Это человек, не считающийся ни с чьим положением, идущий наперекор всей деревне, где каждый человек друг другу свой, неудержим в достижении плана раскулачивания и организации колхоза, и самое главное - руководящийся личной неприязнью к людям во время проверок, чисток и раскулачиваний.

Упаси Господь в жизни такого встретить, не то что уж в романе прочитать.

Василий Белов

Роман-хроника конца 20-х годов

Часть первая

Кривой Носопырь лежал на боку, и широкие, словно вешнее половодье, сны окружали его. Во снах он снова думал свои вольные думы. Слушал себя и дивился: долог, многочуден мир, по обе стороны, по ту и по эту.

Ну, а та сторона… Которая, где она?

Носопырь, как ни старался, не мог углядеть никакой другой стороны. Белый свет был всего один, один-разъединственный. Только уж больно велик. Мир ширился, рос, убегал во все стороны, во все бока, вверх и вниз, и чем дальше, тем шибче. Сновала везде черная мгла. Мешаясь с ярым светом, она переходила в дальний лазоревый дым, а там, за дымом, еще дальше, раздвигались то голубые, то кубовые, то розовые, то зеленые пласты; тепло и холод погашали друг дружку. Клубились, клубились вглубь и вширь пустые многоцветные версты…

«А дальше-то что? - думал во сне Носопырь. - Дальше-то, видно, Бог». Хотелось ему срисовать и Бога, но выходило не то чтобы худо, а как-то не взаправду. Носопырь ухмылялся одним своим по-волчьи пустым, по-овечьи невозмутимым нутром, дивился, что нет к Богу страха, одно уважение. Бог, в белой хламиде, сидел на сосновом крашеном троне, перебирал мозольными перстами какие-то золоченые бубенцы. Он был похож на старика Петрушу Клюшина, хлебающего после бани тяпушку из толокна.

Носопырь искал в душе почтение к тайнам. Опять срисовывал он богово, на белых конях, воинство, с легкими розовыми плащами на покатых, будто девичьих, плечах, с копьями и вьющимися в лазури прапорцами, то старался представить шумную ораву нечистого, этих прохвостов с красными ртами, прискакивающих на вонючих копытах.

И те и другие постоянно стремились в сражения.

Было в этом что-то пустоголовое, ненастоящее, и Носопырь мысленно плевался на тех и на этих. Вновь возвращался он к земле, к тихой зимней своей волости и к выстывающей бане, где жил бобылем, один на один со своею судьбой.

Сейчас он вспомнил свое настоящее имя. Его ведь звали Алексеем, он был сыном набожных, тихих и многодетных родителей. Но они недолюбливали младшего сына, отчего и женили на волостной красавице. На второй день после венчания отец вывел молодых за околицу, на обросший крапивой пустырь, воткнул в землю еловый кол и сказал: «Вот, прививайтесь, руки вам даны…»

Алеха был дородный мужик, но уж слишком несуразен лицом и фигурой: длинные, разной толщины ноги, косыня в туловище, а на большой круглой голове во все лицо уродился широкий нос, ноздри торчали в стороны, словно берлоги. От этого и прозвали его Носопырем. Он срубил избу на том самом месте, где отец поставил кол, но к землице так и не привился. Ходил ежегодно плотничать, бурлачил, на чужой стороне жить не любил, но из-за нужды привык зимогорить. Когда дети выросли, то вместе с матерью, оставив отца, ударились за реку Енисей, уж очень хвалил Столыпин-министр те места. Еще сосед Акиндин Судейкин придумал тогда частушку:

Мы живем за Енисеем,

Ни овса, ни ржи не сеем,

Ночь гуляем, день лежим,

Нахаркали на режим.

От семьи не доходило ни слуху ни духу. Носопырь навечно остался один, оброс волосами, окривел, дом продал, а для жилья купил баню и начал кормиться от мира. А чтобы не дразнили ребятишки нищим, он притворился коровьим лекарем, носил на боку холщовую с красным крестом сумку, где хранил стамеску для обрубания копыт и сухие пучки травы зверобоя.

Ему снилось и то, что было либо могло быть в любое время. Вот сейчас над баней в веселом фиолетовом небе табунятся печальные звезды, в деревне и на огородных задах искрится рассыпчатый мягкий снег, а лунные тени от подворий быстро передвигаются поперек улицы. Зайцы шастают около гумен, а то и у самой бани. Они шевелят ушами и бесшумно, без всякого толку скачут по снегу. Спит в пригороде на елке черный стогодовалый ворон, река течет подо льдом, в иных домах бродит в кадушках недопитое никольское пиво, а у него, у Носопыря, тоскуют суставы от прежних простуд.

Он очнулся от восхода луны, цыганское солнышко проникло в окошко бани. Тяжесть желтого света давила Носопырю на здоровое веко. Старик не стал открывать зрячий глаз, а открыл мертвое око. В темноте поплыли, зароились зеленые искры, но их быстрая изумрудная россыпь сразу сменилась кровавым тяжким разливом. И тогда Носопырь поглядел здоровым глазом.

Луна светила в окошко, но в бане было темно. Носопырь пощупал около, чтобы найти железный косарь и отщепнуть лучинку. Но косаря не было. Это опять сказывался он, баннушко. Носопырь хорошо помнил, как ввечеру топил каменку и как воткнул косарь между стеной и лавкой. Теперь вот баннушко опять спрятал струментину… Баловал он последнее время все чаще: то утащит лапоть, то выстудит баню, то насыплет в соль табаку.

Ну, ну, отдай, - миролюбиво сказал Носопырь. - Положь на место, кому говорят.

Луну затянуло случайным облачком, в бане тоже исчезло мертвое желтое облако. Каменка совсем остыла, было холодно, и Носопырю надоело ждать.

Совсем ты сдурел! Экой прохвост, право. Чево? Ведь не молоденький я баловать с тобой. Ну, вот, то-то.

Косарь объявился на другой лавке. Старик нащепал лучины и хотел затопить каменку, но теперь, прямо из-под руки, баннушко уволок спички.

Ну, погоди! - Носопырь погрозил кулаком в темноту. - Вылезай добром, ежели!..

Но баннушко продолжал разыгрывать сожителя, и Носопырь топнул ногой.

Отдай спички, дурак!

Ему казалось, что он ясно видит, как из-под лавки, где была дыра в пол, по-кошачьи мерцают два изумрудных глаза. Носопырь начал тихо подкрадываться к тому месту. Он только хотел схватить баннушка за скользкую шерсть, как нога подвернулась, Носопырь полетел. Он чуть не кувырнул шайку с водой, плечом ударился в дверку. «Хорошо что не головой», - вскользь подумалось ему. Тут баннушко завизжал, бросился в притвор, только и Носопырь не зевал, успел-таки вовремя прихлопнуть дверку. Он крепко тянул за скобу, был уверен, что зажал в притворе хвост баннушка.

Вот тебе, так! Будешь еще варзать? Будешь охальничать, бу…

Визг за дверью перешел в какой-то скулеж, потом как будто все стихло. Носопырь хлопнул по балахону: спички оказались в кармане. Он вздул огонь и осветил притвор. Меж дверью и косяком был зажат конец веревки. «Вот шельма, ну и шельма, - Носопырь покачал головой. - Каждый раз грешить приходится».

Теперь он зажег лучину и вставил ее в гнутый железный светец. Веселый горячий свет осветил темные, будто лаковые, бревна, белые лавки, жердочку с висящими на ней берестяным пестерем и холщовой сумой, где хранились скотские снадобья. Большая черная каменка занимала треть бани, другую треть - высокий двухступенчатый полок. Шайка воды с деревянным, в образе утицы ковшиком стояла на нижней ступени. Там же лежала овчина, и на окне имелись берестяная солонка, чайный прибор, ложка и чугунок, заменяющий не только горшок для щей, но и самовар.

Носопырь взял веревку, которую баннушко заместо хвоста подсунул в притвор. Босиком пошел на мороз, за дровами. Врассыпную от бани с визгом бросились ребятишки. Остановились, заприплясывали.

Дедушко, дедушко!

А ничево!

Ну, ничева-то у меня много и дома.

Носопырь огляделся. Вверху, на горе, десятками высоченных белых дымов исходила к небу родная Шибаниха. Дымились вокруг все окрестные деревеньки, словно скученные морозом. И Носопырь подумал: «Вишь, оно… Русь печи топит. Надо и мне».

Он принес дров, открыл челисник - дымовую дыру - и затопил каменку. Дрова занялись трескучим бездымным огнем. Носопырь сел на пол напротив огня - в руках кочерга, калачом мослатые ноги - громко запел тропарь: «…собезначальное слово отцу и духови от девы, рождшееся на спасение наше, воспоим вернии и поклонимся, яко благоволи плотню взыти на крест и смерть претерпети и врскресити умершия славным воскресением твоим!»

Слушая сам себя, он долго тянул последний звук. Сделал передышку. Перевернул полено на другой, не тронутый огнем бок, и снова речитативом, без заминки спел:

Радуйся дверь господня, непроходимая, радуйся стено и покрове притекающих к тебе, радуйся необуреваемое пристанище и неискусобрачная, рождшая плотию творца твоего и бога молящи не оскудевай от воспевающих и кланяющихся рождеству твоему-у-у!

У-у-у! - послышалось и за банным оконцем. Ребятишки барабанили в стену поленом. Он схватил кочергу, чтобы выскочить на мороз, но раздумал и закурил табаку.

«Святки. В святки и я, бывало, дразнил бобылей. Пускай дикасятся, больше не выйду».

Дрова протопились, надо было закрывать трубу. Носопырь обулся, нахлобучил на голову шапку, снял с жердочки сумку с красным крестом и кликнул баннушка:

Иди, иди, не греши… Ступай наверьх, дурачок, сиди в тепле. Я погулять схожу, никто тебя не тронет.

Месяц висел высоко над белыми крышами. Еще выше роились, уходили друг за другом в запредельную даль скопища звезд.

Носопырь, выкидывая обутые в лапти долгие ноги, по своей тропе поднялся в деревню. В ногах его с шумом путались полы обширного холщового балахона, голова в лохматой шапке была повернута здоровым глазом вперед и оттого глядела куда-то в сторону. Ему вдруг стало уныло: приходилось думать, в какую избу идти. Он рассердился и решил идти наугад, к кому попало.

Рубленный в обло дом Роговых припал от старости на два передних угла. Нахлобучив высокий князек, он тремя желтыми окошками нижней избы весело глядит на деревню.

В обжитом тепле - привычно и потому незаметно для хозяев - пахнет капустными щами, березовой лучиной и свежей квасной дробиной. Легкий запах девичьего сундука примешивается сегодня к этим запахам. На зеркале и на сосновых простенках висят белые, с красными строчами полотенца; в кути, на залавке, мерцает начищенный речным песком медный, фабрики Скорнякова, самовар.

Вся семья Роговых дома, близится время ужина. Никита Рогов, сивый и суетливо-ходкой, синеглазый и неворчливый старик, режет ложку, сидя на чурбаке у топящейся печки. Древесные завитки летят из-под круглой стамески, иные прямиком в огонь. Никита бормочет в бороду, совестит сам себя.

Хозяин Иван Никитич - при такой же, как у отца, но только черной бороде, с мальчишеской ухмылкой, зацепившейся где-то между ртом, правым глазом и правым ухом. В исстиранной, когда-то красной, с белым крестом по вороту рубахе, в дубленом жилете с рябиновыми палочками вместо пуговиц, в твердых от еловой смолы штанах, он сидит на полу и вьет завертки, успевая играть с котом и не давая погаснуть цигарке.

Сережка - заскребышек и единственный сын Ивана Никитича - вяжет вершу, жена Аксинья сбивает мутовкой сметану в рыльнике, а дочь Вера, то и дело приплевывая на персты, споро прядет куделю.

В избе тепло и тихо, все молчат, только полощется в печке огонь да тараканы шуршат в потолочных щелях, словно шушукаются.

Вера вдруг прыснула смехом прямо в куделю. Она вспомнила что-то смешное.

Ой, ой, Верушка-то у нас! - Аксинья тоже рассмеялась. - Чего это, видать, смешинка попала в рот?

Попала, - Вера отложила прялку.

Она поохорашивалась у зеркала и подошла к Сережке.

Сережа-то, Сережа-то вяжет и вяжет. А самому смерть охота на улицу.

Самой-то охота!

Она кинулась его щекотать. Сережка сердито отпихивался от белых мягких Веркиных рук, ему было и смешно, и злость разбирала на назойливую сестру.

Ну-ко, петель-то много наделал?

Сама-то наделала!

И мать, и дедко много раз посылали Сережку гулять, но он из упрямства вязал и вязал вершу. Вера отступилась от брата и снова взялась за прялку.

Ой, дедушко, хотя бы сказку сказал.

Вишь ты, сказку ей. - Никита поверх железных очков ласково поглядел на внучку. - Уж на беседу-то шла бы…

Да ведь рано еще, дедушко!

Дедко севодни все сказки забыл, - сказал Иван Никитич и откинул руку с заверткой, чтобы поглядеть издали. - А вот я скажу одну. Бывальщинку…

Ой, тятя, ничего ты не знаешь!

Знаю одну.

Сиди! - замахалась Аксинья. - Чего-то он знает.

А вот до ерманьской войны, в Ольховице у Виринеи…

Это что избушка-то с краю?

Да. Так отец у ее был, говорят, главный колдун на всю волость. Смерть-то пришла, дак маялся, умереть-то ему никак не давали.

Кто? - Сережка вскинул светлые, в мать, ресницы.

Да беси. Оне и не давали, мучили. Ему надо было знатье кому-нибудь передать. Пока знатье-то знаток не передаст с рук на руки, беси ему умереть не дадут. Сторожем жил при церкви, от деревни-то на усторонье. Все говорил, что когда умру, дак вы первую ночь дома не ночуйте. Умер он, а гроб-то в углу на лавке поставили, под божницей. Ночевать дома остались, в деревню не пошли.

Сережка перестал вязать, слушал. Аксинья ловко постукивала мутовкой, рассказывала:

Вот, закрыли покойника, легли спать. А дело было тоже о святках. Огонь, благословясь, погасили. Спят они, вдруг мальчик маленький в полночь-то и пробудился. «Мама, говорит, тятя встает». - «Полно, дитятко, спи». Он ее опять будит: «Мама, тятя встает!» - «Полно, дитятко, перекрестись да спи». Никак не может матка-то пробудиться. Тут мальчик и закричал не своим голосом: «Ой, мама, тятя к нам идет!» Она пробудилась, а колдун-то идет к ним, руки раскинул, зубы оскалены…

В роговской избе стало тихо, казалось, что даже тараканы в щелях примолкли. Вдруг огонь в лампе полыхнул, двери широко распахнулись, что-то большое и лохматое показалось в проеме.

Ночевали здорово! - сказал Носопырь. И перекрестился.

Иван Никитич плюнул. Вера заойкала, а Сережка, белый от страха, поднял с полу копыл с вершей.

Носопырь сел на лавку.

Ну, видно, пора и ужнать! - сказал весело Иван Никитич. Он сложил завертки и пошел к рукомойнику. Аксинья отложила рыльник и начала собирать на стол.

Что, дедушко, не потеплело на улице-то?

Нет, матушка, не потеплело.

Пусть. Видать, сенокос будет ведреной.

У Носопыря заныло в нутре, когда Аксинья выставила из печи горшок со щами. Носопырь снял свою лохматую шапку, склал ее на лавку около. Только теперь Вера рассмеялась своему испугу.

Ну, дедушко, как ты нас напугал-то!

Увидев, что одно ухо шапки без завязки, она рассмеялась еще громче.

Ой! Ухо-то у тебя без завязочки! Дай-ко я тебе пришью.

Пришей, хорошая девка.

Вера достала с полицы берестяную с девичьим рукодельем пестерочку. Нашла какую-то бечевку и вдела в иглу холщовую нить. Носопырь подал ей шапку. Вера вывернула в лампе огонь, чтобы было светлей пришивать. Вдруг она завизжала, бросила шапку на пол и затрясла руками; из шапки проворно выскочил мышонок. Все, кроме Никиты и кота, устремились ловить. Аксинья схватила ухват, Сережа лучину. Иван Никитич затопал валенком. Поднялся шум, а мышонок долго тыкался по углам, пока не нашел дырку под печку.

Серко! А ты-то чего? Лежит, будто и дело не евонное. Ой ты, дурак, ой ты, бессовестной! - Аксинья поставила ухват и начала стыдить кота: - Гли-ко ты, прохвост, тебе уж и лениться-то лень, спишь с утра до ужны!

Кот как будто чуть застеснялся, но виду не подал. Он зевнул, спрыгнул с лежанки, потянулся и долго царапал когтями ножку кровати. От многолетнего этого царапанья ножка стала тоньше всех остальных, Серко точил когти только на ней.

Ай да Серко! - подзадоривал Иван Никитич. - Ну и Серко, от молодец, от правильно делаешь! Нет, это неправильно ты делаешь…

Он, вишь, мышонок-от… визоплох, - заступился за кота Носопырь. - Можно сказать, по нечаянности минуты.

По нечаянности! - Аксинья все еще хлопала себя по бедрам. - Да его бы неделю не кормить, его, сотоненка, надо на мороз выставить.

Иван Никитич, перекрестившись, полез за стол. Когда все упокоилось, Аксинья уже всерьез обратилась к Носопырю:

Дак каково живешь-то?

Да што так бы оно и ничего, - Носопырь поскреб за ухом. - Только с им-то, с прохвостом, все грешу.

Да с баннушком-то.

Варзает. Нет спасу. - Носопырь переставил с места на место длинные ноги. - Сегодня уж я не хотел с ним связываться. Нет, выбил из терпенья.

Да спички уворовал.

Мышонка-то, видать, тоже он подложил!

Знамо, он. Больше некому.

Женщина сочувственно поойкала.

А ты бы святой водой покропил. Углы-то!

Она раскинула на столе широкую холщовую скатерть, выставила посуду. Дед Никита положил на полицу ножик и недоделанную ложку, вымыл руки. Перекрестился, оглядел избу. При виде Носопыря крякнул, но ничего не сказал и, по-стариковски суетливо, уселся за стол. Начал не спеша резать каравай.

Ну, со Христом! - Хозяйка разложила деревянные ложки.

Верка, а ты чего? - оглянулся Иван Никитич.

Не хочу, тятя.

Она подала Носопырю шапку с новой завязкой и, приплясывая, повернулась у зеркала. Спрятала под платок толстую, цвета ржаной корки, натуго заплетенную косу. Надела казачок, схватила какой-то приготовленный заранее узел и, вильнув сарафаном, выскользнула из избы.

Носопырь раза два для приличия отказался от предложенной ложки. Потом перекрестился и придвинулся к столу. Он с утра ничего не ел, запах щей делал его словоохотливее. Стараясь хлебать как можно неторопливее, говорил:

Он, понимаешь, днем-то смирёный. А как ночь приходит, так и начинает патрашить.

Ты бы, брат, взял да женился, - сказал Иван Никитич. - Вот бы тебе и не стало блазнить-то. Тебе потому и блазнит, что холостой живешь.

Без бабы, говорю!

Ну вот… Долей-ко еще, матушка.

Хозяйка, смеясь и махаясь на мужа, сходила к шестку. Большое деревянное блюдо еще раз наполнилось щами. После старательно съели пшенную кашу, потом выхлебали опрокинутый в блюдо, залитый суслом овсяный кисель.

Право слово, - не унимался Иван Никитич. - Вон хоть бы Таня. Чем тебе не старуха? Тоже одна живет. Женился бы, понимаешь, то ли бы дело.

Сережка за столом фыркнул. Дед Никита смачно кокнул ложкой по его кудельному темени. Парень перестал жевать, хотел обидеться, но фыркнул еще и, сдерживая смех, выбрался из-за стола.

Мам, мне бы рукавицы!

Куда лыжи-то навострил? Опять до полночи прошараганитесь. Диво, и мороз-то вас не берет!

Однако мать подала Сережке сушившиеся в печурке рукавицы. Парень проворно убрался к дружкам на морозную улицу. Вскоре заторопился гулять и Иван Никитич. Аксинья, вымыв посуду, тоже засобиралась в другоизбу. Носопырь отправился вместе с ними.

Дома остался один дед Никита.

Он увернул в лампе огонь, закрыл трубу жаркой лежанки. Сходил на сарай и в хлевы навестить скотину.

За печным кожухом потрескивала, высыхая, лучина, шуршали в стенах тараканы. Кряхтя от боли в спине, дед Никита опустился на колени, с виноватой отрадой, исподлобья взглянул на божницу. Перед большеглазым и скорбным Спасом чуть покачивалось на цепочке оправленное в резную медь голубое фарфоровое яичко, за ним тускло горела лампадка. Никита кидал щепоть ко лбу и по костлявым плечам, шептал молитву на сон грядущий:

Господи, царю небесный, утешителю душе истины, умилосердись и помилуй мя грешного и отпусти вольныя мои грехи и невольный, ведомыя и неведомыя, яже от науки злы и суть от наглства и уныния, аще именем твоим клялся, или похулил в помышлении моем, или кого укорил, или оклеветал гневом моим, или солгал, или безгодно спал, или нищ придя ко мне и презрел его, или брата моего опечалил, или сводил, или кого осудил, или развеличахся, или разгордехся, или стояшу ми на молитве ум мой о лукавствии мира сего подвижехся, или развращение помыслил, или доброту чуждую видев и тою уязвлен был сердцем, или неподобныя глаголах, или греху брата моего посмеялся, или ино что содеял лукавое. Господи, боже наш, даждь нам, ко сну отходящим, ослабу души и телу и соблюди нас от всякого мечтания и темные сласти, устави стремление страстей, угаси разжение восстаний телесных.

Никита вздохнул и сделал глубокий поклон. Глядя на крохотный, еле мерцающий огонек лампадки, он закончил молитву:

Помилуй мя, творче мой владыко, унылого и недостойного раба твоего, и остави ми, и отпусти и прости ми, яко благ и человеколюбец да с миром лягу, усну и почию блудный, грешный и окаянный аз, и поклонюся, и воспою, и прославлю пречестное имя твое, со отцом и единородным его сыном, ныне и присно, и во веки, аминь.

Он проворно встал и так же по-стариковски суетливо полез на печь. Там, наверху, он поставил валенки на горячее место, заткнул уши куделей, чтобы не заполз таракан, и положил голову на узел просыхающей ржи.

Где-то в бревнах летней избы сильно пальнул мороз.

Было девять часов вечера. Шла вторая неделя святок, святок нового тысяча девятьсот двадцать восьмого года.

Примерно в тот самый момент, когда смеркли окна у Роговых, в доме напротив вспыхнул огонь. Десятилинейная лампа осветила внутренность Шибановского сельсовета. Длинный, на точеных ногах стол был покрыт розовым полотном. Залитый в иных местах химическими чернилами, стол этот и венские стулья, как и само подворье, принадлежали когда-то местному торговцу Лошкареву. Поэтому стены сельсовета были оклеены цветными шпалерами, повторявшими один и тот же рисунок: барыня в кринолине и с зонтиком прогуливала около дома с верандой какую-то диковинную собачку. У дверей громоздилось три-четыре сосновые скамьи, около изразцовой печи размещался несгораемый железный сундук, а на нем лежали старинные лошкаревские счеты.

Колька Микулин (по-деревенски Микуленок), молодой парень, председатель сельсовета и лавочной комиссии, он же председатель Шибановского ТОЗа, смачно и вслух выругался. Микулина допекала, вывела, как он говорил, из всех рамок бумага, полученная из уезда еще неделю назад. Он подвинул огонь поближе и перечитал ее.

«Председателю Шибановского сельсовета тов. Микулину. Срочно. Несмотря на неоднократные указания, вами до сего времени не представлены сведения проработки материалов XV партсъезда. Требую в бесспорном порядке в срок до первого января сообщить результаты проработки тезисов ЦК и контртезисов оппозиции, результаты обсуждения резолюции ЦК о работе в деревне в неукоснительном проведении классовой линии.

Зам. зав. АЛО Захарьевского укома ВКП(б)

Меерсон».

Директива была отпечатана на тонкой бумаге, под копирку. Ниже подписи стояли нерусские буквы PS и приписка красным карандашом: «Не ограничивайтесь одной констатацией фактов!!»

Рэ, рэ… так, ладно, - произнес Микуленок. - Кон… Констан-таци-я. Констатация. Ясно.

«Нет, а чего это? - подумал он. - Кооперация, кастрация… Не то, вроде не подходит. Вот мать-перемать!»

Он рассердился и плюнул в сторону, но тут же одумался и огляделся. Однако в помещении никого не было. Микуленок вздохнул и закурил махорки из даренного девкой кисета. Надо было писать сведения, а что писать, он не знал. К тому же вот-вот должен был зайти Петька Гирин, по прозвищу Штырь, приехавший из Москвы в отпуск, одногодок и холостяк. Они еще утром уговорились идти на игрище ряжеными.

Микуленок ходил по полу, курил, расправлял и подтягивал длинные, до пахов, голенища валенок. Наконец его круглое девичье лицо по-мальчишески просияло, он сел и написал на графленном под амбарную книгу листе:

«Сведенья. - Микуленок поглядел в потолок, пощипал чисто выбритую румяную щеку. - Зам. зав. АПО тов. Меерсону. Собранье по преломлению 15 партсъезда провели вечером при закрытых дверях с активом. Имея на лицо общим наличием трех членов актива слушали доклад Микулина Ник. Николаевича. Он сделал доклад вкратце по соображеньям 15 партсъезда и вчасти деревенской линии. Выступило в прениях два, вопросов задано шесть. Вопервых всецело поддержали устремления центрального комитета и всячески отвергаем в корне неправильные тезисы оппозиции, как оне чужды трудовому крестьянству а деревенской жизни совсем не знают. Клеймя позором английских капиталистов, требуется укрепление ТОЗа кредитом, также просим выделить одну конную молотилку. Чуждых элементов на нашей территории сельсовета не имеется, из-за недостатка грамотных, и по причине низкой сознательности кадров имеем большую нужду в указаниях работы и в канцпринадлежностях. Ревизия кооперации проводится регулярно…»

На этом месте мысли Микулина оборвались, потому что хлопнули наружные ворота. Скрипуче запела давно не чиненная лошкаревская лестница. Вслед за валом холода в сельсовет с утробным воем закатился наряженный покойником Штырь.

Ну, ну, хватит, - Микулин попятился к сейфу.

На Гирина жутко было глядеть. Длинный, до пят, саван из беленого холста, вывернутая на левую сторону шапка, по плечам седые кудельные космы. Выбеленное мукою лицо искажалось вырезанными из брюквы громадными редкими зубами. Зубы не умещались, выпирали изо рта и наводили настоящую жуть. Вурдалак да и только.

Что? Ничего? - смеялся Петька.

Он вынул из-за щек «зубы», закинул в сторону полу савана. Из кармана синих комсоставских галифе проворно выволок четвертинку водки и завернутый в газету кусок вареной бараньей печенки.

Ты это… - Микуленок затравленно оглянулся. - Крючок, крючок-то накинь. Тут вот с бумагами не могу развязаться.

В части пятнадцатого?

Ну. Сведенья требуют, как приспичило.

Петька Гирин, по прозвищу Штырь, знал толк в политике. В деревне говорили, что он служит теперь в канцелярии у самого Михаила Ивановича Калинина. Но сам Гирин не хвастал пока этим даже перед Микулиным - первым его дружком и теперешним главным командиром Шибанихи. Петька накинул на дверь крючок, поставил четвертинку под стол.

Ну-ко, покажи…

Микулин подзамялся.

Да ты не боись, не боись, я и не такие бумаги видывал! - Он быстро пробежал глазами по «сведеньям». - Так. В ажуре. А чего молотилка-то? У вас была молотилка лошкаревская.

Вышла из строя. Дадут, как думаешь?

Дадут не дадут, а в лоб не поддадут. Должны дать.

Должны, должны! Вон Ольховской коммуне пехают в оба конца, чего не спросят. Два лобогрея, сепаратор. А нашему ТОЗу - хрен с возу!

Так это коммуна, а у вас ТОЗ, - засмеялся Гирин. - Голова садовая. Должен чувствовать разницу.

Да в чем? - обозлился Микулин. - У них вон всего две коровы да полтора мужика в хозяйстве. Остальное бабы и едоки. Будет от этой коммуны толк, как думаешь?

Петька ничего не ответил. Он снял с графина стакан, откупорил четвертушку. Широкие лошкаревские половицы запрогибались под его долговязой, в саване, фигурой.

Ты вот скажи, - не унимался Микулин. - Чего там большие-то мужики думают? Какие у них центральные планы, куда оне-то мекают? С крестьянством-то…

А чего? - Гирин глуповато, по-детски сморщился. - Земля вам дадена? Дадена.

Дадена-то она пока дадена… А, ладно! - Микуленок бесшабашно махнул рукой. - Давай наливай, пойдем на игрище…

Решили обменяться валенками и вывернуть микулинский полушубок, чтобы нарядить Микуленка цыганом. Берестяная личина была сделана заранее, но лежала у председателя дома.

Ты тут покарауль помещение, а я сбегаю, - сказал Микуленок.

Председатель выскочил на мороз в одном пиджачке.

Синие знобящие звезды близкими гроздьями висели в фиолетовом небе. На севере, за деревней, бесшумно и призрачно ворочались необъятные сполохи: на святки гулял везде дородный мороз. Желтым нездешним светом источались повсюду и мерцали под луною снега, далеко вокруг дымились густо скопившиеся в деревне дома.





Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта